
Тишина после
— Выговориться, — повторила Ирина. — Ну выговорись. Я слушаю. Весь вечер слушаю, всю ночь, если надо. Только вот вопрос: почему мне ты ни разу не сказал?
Николай открыл рот и закрыл. Потом ещё раз открыл — и опять закрыл. Ирина ждала. Она бы ждала и час, и два, потому что молчать она умела, это у неё от матери, от бабки, от всей женской линии, где женщины молчали так, что мужчины начинали нервничать.
— Я не знал, как начать, — сказал он наконец.
— А с мужиками знал.
— Это другое! Там просто… разговор зашёл.
— Зашёл и зашёл, — кивнула Ирина. — И вынесло тебя прямо к нотариусу, да?
— Я ещё никуда не подавал! Я просто сказал!
— Просто сказал. Просто решил. Просто поставил точку. Только точку поставил не там, Коля. Ты поставил её в нашем доме, а обсуждать пошёл в чужой кухне. Или где вы там были?
Он промолчал. Ирина встала, прошла на кухню, включила чайник. Руки делали привычное: достать две чашки, положить чай, сахар — ему полторы ложки, ей — без сахара, уже три года. Тело помнило, а голова уже расходилась с телом.
Николай пришёл на кухню, сел на свой стул, тот, что ближе к окну. Сидел и смотрел, как она наливает воду. Чайник щёлкнул, пар пошёл, она поставила его на подставку и придвинула Николаю его чашку.
— Пей. Не буду я на тебя кричать. Не worth it.
— Не что?
— Не стоит. Кричать — это когда надеешься, что тебя услышат. А я уже не надеюсь.
Он взял чашку обеими руками, как берут, когда холодно, хотя на кухне было двадцать три градуса. Она видела, как у него дрожат пальцы — чуть-чуть, у краёв чашки. Она сделала вид, что не видит.
— Ир, я…
— Не надо. Не сейчас. Я завтра перееду к маме на время, ты поживёшь тут, пока не решим с квартирой. Это я уже обдумала.
— Куда ты переедешь? Зачем?
— К маме. У неё комната свободная, Люська в общежитии. Мне хватит.
— Ты не можешь просто уехать!
— Могу. И поеду. Не сегодня — завтра, после работы. Соберу вещи, отвезу. Не драму, Коля, не скандал. Просто — перееду.
Он поставил чашку. Чай плеснулся на блюдце.
— А я?
— А ты останешься. Тебе же решать было — вот и реши. Квартиру можно продать, поделить, сдать — я открыта к любому варианту. Но решать мы будем потом. Не сегодня.
— Ира!
— Не сегодня, Коля. Я сегодня не могу. Я уже всё потратила на то, чтобы стоять перед тобой и не заплакать. Остаток поберегу.
Она вышла из кухни и закрыла дверь в спальню. Не хлопнула — закрыла. Это было хуже хлопка, и оба это знали.
Первый день без него
Ирина проснулась в шесть двенадцать, за минуту до будильника. Привычка, которая выработалась за годы работы в бухгалтерии — вставать рано, чтобы успеть собрать обед, погладить блузку, выпить кофе в тишине.
Она лежала и смотрела в потолок. В пятне на обоях, которое осталось с прошлой весны, когда прорвало трубу у соседей сверху. Николай обещал заклеить, и заклеил — белым скотчем. Сверху она приклеила наклейку — маленький домик с кошкой на крыше. Это была единственная по-настоящему её декорация в квартире, всё остальное выбирал он: обои, люстру, шторы, даже полотенца. Она в тот момент не возражала. У неё были другие заботы — декрет, потом садик, потом работа на двух ставках.
Николай спал на диване в гостиной. Она слышала, как он ворочается — диван скрипел на каждом повороте. Потом стих, и храп запел на одной ноте. Раньше она стонала во сне и просыпалась от его храпа. Сегодня она заснула мгновенно и без сновидений, как провалилась.
Она встала, умылась, оделась. На кухне привычно собрала обед: гречка с курицей в контейнер, яблоко, йогурт. Потом остановилась и вынула второй контейнер — его, который складывала каждое утро пятнадцать лет.
Поставила обратно в холодильник. Закрыла дверцу.
Ключи. Кошелёк. Пропуск. Пальто. В коридоре она чуть не споткнулась о его ботинки — он не поставил их к стене, забыл или не захотел. Она переступила и не тронула.
На пороге остановилась. Обернулась. Квартира была тихая, утренняя, привычная. Часы на стене тикали ровно, холодильник гудел. Всё на своих местах. Кроме неё.
Она вышла и закрыла дверь.
Поездка к маме
После работы Ирина позвонила маме.
— Мам, я к тебе приеду. Не на чай, а с вещами.
— Люба, что случилось? — мать всегда звала её Любой, потому что при рождении решила, что Ирина — слишком коротко, и окрестила Любой. Ирина никогда не возражала, привыкла.
— Коля разводится. Я уезжаю от него.
Пауза. Длинная, как переезд на другой конец города.
— Ты сейчас где?
— На работе. Вечером приеду. Мне бы комнату на пару недель, пока не найду съёмное.
— Какая пара недель, живи сколько надо. Люськина комната свободна. Подушку, одеяло я постелю. Приезжай.
Мать не стала спрашивать почему, не стала говорить «я же говорила» или «всё образуется». Она спросила:
— Есть будешь?
— Буду.
— Я борщ поставлю. Приезжай к семи.
Ирина положила трубку и положила голову на руки, прямо на стол, прямо на клавиатуру. Монитор погас. Она сидела так минуту, может две. Потом кто-то постучал в дверь кабинки.
— Ирина Сергеевна, вы тут? — голос Светки из отдела кадров. — Я чай принесла, думала, может, хотите.
— Свет, — Ирина подняла голову, — как выглядит человек, который пятнадцать лет жил не в своей жизни?
Светка поставила кружку на стол и села напротив.
— Ир, что у тебя? Случилось что?
— Случилось. Всё. Ничего. Я не знаю. Коля разводится. Я сегодня утром собрала ему обед и потом вынула обратно. Понимаешь? Я пятнадцать лет собирала и сегодня вынула.
— И что?
— А то, что я не знаю, как теперь собирать только себе. Контейнер один, и он такой маленький.
Светка помолчала.
— А ты собери два. Один — себе, второй — мне. Я опять забыла.
Ирина посмотрела на неё и впервые за день улыбнулась.
Вещи
Она приехала в семь, как обещала. Мать встретила в дверях, в фартуке, с ложкой в руке.
— Проходи. Борщ на плите. Второе будет через десять минут.
— Мам, я не голодная.
— Ты всегда говоришь «не голодная», а потом съедаешь три тарелки. Раздевайся.
Ирина прошла в комнату. Люськина кровать была застелена свежим бельём — розовым, с цветочками, тем, которое Люба держала для гостей и которое Люська называла «похоронным», потому что цветы были похожи на гвоздики. На подушке лежало полотенце, на стуле — одеяло, свёрнутое валиком.
Она поставила сумку у стены. Открыла. Достала то, что было собрано наспех: две блузки, джинсы, спортивный костюм, бельё на три дня, зарядка, ноутбук. Крем для лица она забыла. Зубную щётку взяла, а крем забыла.
Она стояла с щёткой в руке и смотрела на неё, как на вещь, которая объясняет всё лучше любого разговора.
За ужином мать молчала. Борщ был горячий, густой, со сметаной. Ирина ела медленно, не потому что хотела, а потому что мать стояла бы над ней, пока не доест. Это знали обе.
— Мам, не молчи. Скажи что-нибудь.
— Что сказать? Ты взрослая. Ты решила.
— Я не решила. Это он решил.
— Вот и хорошо, что ты не упираешься. Упираются те, у которых нет сил идти.
— У меня тоже нет сил.
— У тебя есть. Ты бы не уехала — сил бы не было. Поешь, остынет.
Звонок
В девять вечера позвонил Николай. Ирина посмотрела на экран, дала телефону отзвонить. Он перезвонил. Она снова не взяла. Третий звонок. Она взяла.
— Ира, ты где?
— У мамы. Я говорила.
— Ты собрала вещи и ушла, пока я спал!
— Ты спал, потому что не пришёл в спальню. А ушла — да. Ушла. Это и есть то, что называется «развод», Коля.
— Ты не можешь просто уйти! Нам надо поговорить!
— Мы вчера говорили. Ты сказал «я имел право выговориться». Выговорился. Дальше что?
— Ира, я не это имел в виду!
— А что ты имел в виду? Скажи мне прямо, без мужиков, без стаканов. Скажи мне, Коля, что ты имел в виду.
Тишина. Только его дыхание — рваное, громкое, как будто он шёл вверх по лестнице.
— Я имел в виду, что я… что нам плохо. Что мы как соседи. Что я прихожу домой и не жду ничего. Ты тоже не ждёшь.
— Это правда.
— Вот. Вот! Значит, ты тоже…
— Я тоже вижу, что нам плохо, Коля. Но между «видеть» и «сказать четырём мужикам, что подаю на развод» — есть пропасть. Ты через неё перепрыгнул, а я нет.
— Я не прыгал! Я просто…
— Ты просто всё решил. Без меня. Про мою жизнь — без меня.
Он молчал.
— Коля, я устала. Я завтра работаю. Давай не сегодня.
— Когда?
— Не знаю. Я скажу, когда буду знать.
Она положила трубку и легла. Бельё пахло лавандой — мать использовала кондиционер, который Ирина не любила, но сегодня этот запах был единственным, что не было Николаем, не было квартирой, не было прошлым пятнадцатью годами.
Она уснула быстро. Без снов.
Среда
Среда началась с того, что Тамара Петровна прислала сообщение в семь утра. Длинное, в три экрана.
Ирина не стала читать. Она выпила кофе — мать варила турку, крепкий, горький, в детстве Ирина не понимала, как можно пить такое. Сейчас поняла.
Мать сидела напротив и не спрашивала. Она читала газету — обычную, бумажную, которую выписывала тридцать лет и не перешла на электронную, потому что «экран не пахнет типографией». Она говорила так серьёзно, что спорить было бесполезно.
— Мам, Тамара Петровна написала.
— И что?
— Не знаю, не читала.
— Прочитай. Зря она не будет. Она баба не злая, она просто не умеет молчать.
Ирина открыла сообщение. Читала медленно, и на лице ничего не менялось.
«Ирочка, я поговорила с Колей. Он говорит, что это было сказано на эмоциях, что он не имел в виду, что хочет всё вернуть. Я не знаю, что думать, я в шоке. Ты мне как дочь, пятнадцать лет, я тебя знаю и люблю. Но он мой сын, и я не могу его бросить. Он плачет по ночам, я слышала, когда звонила. Он плачет, Ира. Может, это не конец? Может, вы просто отдохнёте друг от друга? У всех бывает. Мы с Виктором Ильичом тоже… ну, ты знаешь. Но я потом пожалела, что не дотерпела. Подумай. Я не давлю, просто прошу — подумай.»
Ирина закрыла сообщение и допила кофе.
— Ну? — спросила мать.
— Она просит подумать.
— А ты?
— Я уже думала. Вчера под контрастным душем думала.
— И?
— И ничего. Он плакал, а мне — нет.
Мать отложила газету.
— Люба, ты не обязана жалеть его.
— Я не жалею. Я просто… не чувствую ничего. Как отрезало.
— Это нормально. Отрежет — потом пришьёт. Или не пришьёт. Это уж как пойдёт.
Работа
На работе Ирина вела себя как обычно. Проводки, счета, накладные. Светка в обед принесла бутерброды и села рядом.
— Ну? — спросила она. — Ты чего такая бледная?
— Не спала.
— Из-за него?
— Из-за всего. Из-за контейнера.
— Какого контейнера?
— Я утром собрала ему обед и вынула обратно. А теперь не могу решить, собирать один или два.
— Собери два, я тебе говорила. Один мне. Я опять без обеда.
Ирина посмотрела на неё — Светка улыбалась, и ресницы у неё блестели, потому что она недавно плакала. Ирина не знала, от чего. Не спрашивала. У каждого своё.
— Свет, а ты когда разводилась — ты что чувствовала?
Светка развелась три года назад. Муж ушёл к другой, тихо, по-английски, оставив записку на столе и забрав гитару. Светка работала на следующий день, бледная, с красными глазами, и никто не подходил, потому что она попросила «не делать из этого кино».
— Чувствовала? — Светка откусила бутерброд. — Чувствовала, что я — пустой ящик. Знаешь, открываешь, а там ничего. Ни дна, ни стенок, ни крышки. Просто — ящик. А потом неделю спустя я мыла посуду и вдруг засмеялась. Просто так, потому что посуда — моя, вода — моя, и я могу мыть её или не мыть, и никто не скажет, что я неправильно ставлю чашки.
— А тоска?
— Тоска была. Долго. Но тоска — это не смерть. Тоска — это когда скучаешь по тому, чего не было. По выдуманному. А настоящего ты не скучаешь, потому что настоящее — оно вот, рядом. Посуда.
Ирина кивнула и доела бутерброд.
Четверг
В четверг Николай прислал СМС. Короткое, в три строки.
«Ира, я не подавал. Никуда не подавал. Я не знаю, что сказать тебе, потому что ты всё равно услышишь не то. Но я не подавал».
Она прочитала дважды. Положила телефон экраном вниз. Взяла ручку, стала делать пометки в квартальном отчёте. Стрелочки, цифры, крестики. Рука не дрожала. В этом она была уверена.
Потом стёрла всё и написала ответ.
«Я знаю, что не подавал. Это не про бумагу, Коля. Это про то, что ты сказал за моей спиной то, что должен был сказать мне в лицо. Бумагу я подам сама. Не сегодня, но подам».
Отправила. Выключила телефон на пятнадцать минут. Включила. Ответа не было.
Он появился в шесть вечера у подъезда матери. Ирина увидела его из окна — стоял у машины, курил. Он не курил двенадцать лет, бросил, когда родилась Люська. Она смотрела на его спину, на знакомую куртку, на руки, которые она знала лучше, чем свои.
Мать подошла сзади.
— Вон, кто-то стоит.
— Вижу.
— Позвать?
— Нет. Если он хочет — пусть звонит. Я не убегу, но и вниз не побегу.
Мать кивнула и ушла на кухню. Николай стоял ещё минут десять, потом сел в машину и уехал. Ирина выдохнула — долго, тихо, как выдыхают, когда что-то проходит мимо.
Пятница
В пятницу Тамара Петровна приехала лично. Не предупредила, просто появилась в дверях с пакетом, в котором было варенье и домашние пирожки.
— Ирочка, я не надолго.
— Проходите, Тамара Петровна. Чай будете пить?
— Буду. Если позволите.
Они сидели на кухне у матери. Мать ушла в комнату — «чтобы не мешать», хотя было видно, что не мешать ей не давало всё в теле. Но она ушла, и обе это оценили.
Тамара Петровна молчала минуту. Крутила чашку в руках. Пирожки лежали на тарелке, никто их не трогал.
— Ирочка, я не пришла уговаривать.
— А зачем?
— Скажи мне честно: я что-то сделала не так? За пятнадцать лет?
Ирина посмотрела на неё — и впервые за неделю у неё защипало в глазах. Не от обиды, не от злости. От того, что Тамара Петровна сидела с этим лицом, с морщинками, которых вчера не было, и спрашивала так, будто ища наказание.
— Вы не сделали ничего, — сказала Ирина. — Это не про вас.
— А про кого?
— Про нас. Про Колю и меня. Про то, что мы стали как два стула в одной комнате. Стоим рядом, а сидит на нас никто.
Тамара Петровна подняла салфетку и прижала к глазам. Пирожки остывали.
— Он звонит мне каждый день. Говорит, что не подавал, что не хочет. Говорит, что это всё сгоряча. Я ему верю и не верю. Я ведь его мать, я знаю, когда он врёт, а когда нет. Тут — не врёт. Он не хочет, Ира. Он не хочет развода.
— Я тоже не хочу.
— Тогда?
— Тогда — я не могу вернуться туда, где меня не спросили. Я не могу жить с человеком, который мою жизнь обсуждает с чужими людьми. Это не про развод, Тамара Петровна. Это про уважение. Или что там от него осталось.
Тамара Петровна встала, обняла её — быстро, неловко, как обнимают, когда не знают, положено ли. Ирина обняла в ответ, и обе постояли так, секунды три, и обе сделали вид, что ничего.
Пирожки разобрали по тарелкам. Молча ели.
Суббота
Суббота. Ирина проснулась в восемь, без будильника. Впервые за неделю — выспалась. Мать уже была на кухне, пекла блины.
— Мам, зачем ты встала так рано?
— Привычка. Тебе с какао или с кофе?
— С кофе.
Она сидела за столом, ела блины и вдруг — без причины, без предупреждения — заплакала. Не всхлипом, не рыданием, а просто слёзы потекли, как вода из-под крана, который забыл закрыть.
Мать не бросилась, не обняла, не стала спрашивать. Она села рядом и стала мазать блин творогом.
— Плачь, — сказала она. — Только не размазывай по блину, невкусно будет.
Ирина засмеялась сквозь слёзы, и смех был такой, что соседи за стеной, наверное, решили, что тут что-то сломалось. Может, так и было.
Звонок Любы
Вечером позвонила Люська.
— Мам, бабушка сказала, ты у неё живёшь. Это правда?
— Правда, солнышко.
— Вы с папой разводитесь?
— Не знаю ещё. Мы пока просто… живём отдельно.
— «Пока отдельно» — это значит «насовсем, но мне страшно сказать»?
Ирина замолчала. Люське было семнадцать, и она говорила как взрослая, потому что росла без иллюзий — мать не умела врать, а отец не считал нужным.
— Может быть, — сказала Ирина. — Я не знаю. Честно — не знаю.
— Мам, а ты нормально?
— Нормально. Блины ем.
— Бабушкины? С творогом?
— С творогом.
— Ну тогда точно всё плохо.
Они помолчали. Люська на том конце, наверное, сидела в общежитии, на своей узкой кровати, с телефоном к уху, и смотрела в стену с плакатами.
— Мам, я приеду на выходные. Можно?
— Конечно.
— Я папе позвоню. Не сердись.
— Я не сержусь. Он твой отец.
— Я знаю. Но он дурак.
— Люба!
— Ну мама, правда. Кто обсуждает развод с мужиками раньше, чем с женой? Это же надо быть таким…
— Люба. Хватит.
— Ладно. Приеду в субботу. Целую.
Ирина положила трубку и посидела в тишине. Мать из комнаты крикнула:
— Люба звонила?
— Да. Приедет на выходные.
— Скажи ей, что я ей тоже блинов напеку.
— Скажу.
Воскресенье
Люська приехала в двенадцать. С рюкзаком, с подушкой, с пакетом яблок из общежития. Бросила рюкзак в коридоре, обняла бабушку, обняла мать. Потом села и стала смотреть.
— Мам, ты похудела.
— Не заметила.
— Заметно. Щёки впали. Ты ешь?
— Ем. Борщ, блины, пирожки. Мама и Тамара Петровна кормят по очереди.
— Наперебой, — поправила бабушка из комнаты.
— Ну да. Наперебой.
Люська позвонила отцу в три часа дня. Ирина слышала из кухни, как она говорит — громко, чётко, без пауз.
— Пап, я у бабушки. Мама тут. Ты когда приедешь?
Пауза.
— Ну так приедь.
Пауза.
— Пап, я не буду посредником. Я просто говорю, что мама тут, а ты там. Это ненормально.
Пауза.
— Ладно. Приезжай, когда решишь. Целую.
Она положила трубку и пришла на кухню.
— Приедет, — сказала она.
— Когда?
— Не сказала. «Когда решит».
Ирина кивнула. Люська села рядом, взяла яблоко и стала чистить — так, как учила бабушка: кожурой в одну ленту, не обрывая.
— Мам, а вы попробуете помириться?
— Не знаю, Люба. Я правда не знаю.
— Я не спрашиваю, хочешь ли ты. Я спрашиваю — попробуете?
— Может быть. Если он приедет и скажет что-то, что я смогу услышать.
— А что ты сможешь услышать?
Ирина подумала.
— Не «прости». Не «я был неправ». Не «давай начнём сначала». Что-то другое. Что-то, чего я сама не могу сформулировать.
Люська кивала, и Ирина видела, что дочь не понимает — по-настоящему не понимает, и хорошо, что не понимает. В семнадцать лет не надо понимать такое.
Понедельник
Понедельник. Ирина на работе. Отчёт. Счета. Контейнер — один, свой. Светка подошла в обед.
— Ну что, как?
— Свет, мне тридцать семь. Я живу у мамы. У меня одна блузка на пуговицах и одна на молнии. Я чередую.
— Купи новую.
— Куплю. Когда-нибудь. Сейчас не могу выбрать. Стою в магазине, смотрю на вешалки и не понимаю, какой я цвет люблю.
— А раньше знала?
— Раньше не думала. Коля выбирал. Говорил: «Тебе идёт синий». И я носила синий.
— Тебе идёт зелёный.
— Откуда ты знаешь?
— У тебя глаза зелёные. Ты что, не знала?
Ирина моргнула.
— Знала. Но забыла.
Вторник
Во вторник Николай позвонил. Не СМС — позвонил.
— Ира, я приеду к твоей маме. Вечером. Если можно.
— Можно.
— Я привезу вещи. Твои. Крем, который ты забыла.
— Коля, мне не нужен крем. Куплю новый.
— Нет, я привезу. Я… Я хочу поговорить.
— Приезжай.
Вечер. Семь часов. Дверной звонок. Мать открыла — и ушла на кухню, закрыв дверь. Люська уехала утром, бабушка с дедушкой.
Николай стоял в коридоре с пакетом. В пакете — крем, джемпер, ещё что-то. Он был в той же куртке, в тех же ботинках. На лице — трое суток небритья, мешки под глазами. Он не спал. Это было видно.
— Проходи.
Он прошёл. Сел на край дивана. Не в кресло — на диван. Ирина села напротив, в кресло, и руки положила на колени.
— Ира.
— Да.
— Я не подавал.
— Я знаю.
— Я не подам.
— Хорошо.
— Ты… ты подаёшь?
— Я думаю.
— О чём думаешь?
— О том, что ты сказал в той записи. Не слова — другое. Ты сказал «я решил». Ты решил. Один. За нас двоих. И я не могу это забыть, Коля. Я пыталась. Не могу.
Он опустил голову. Пакет с кремом стоял на полу, у его ног.
— Я не знаю, как это исправить.
— Может, никак.
— Ира…
— Может, никак, Коля. Может, то, что сломано, не чинится. Не потому что мы плохие, а потому что оно уже сломалось давно. Ты просто сказал вслух. А я услышала.
Он сидел молча. Долго. Потом поднял голову и посмотрел на неё — прямо, без увёрток.
— Я не знаю, как жить без тебя.
— Ты узнаешь. Все узнают.
— Я не хочу.
— Я тоже не хочу. Но «не хочу» — это не «не буду».
Мать из кухни гремела посудой — громче, чем нужно. Давала знать, что рядом, что слышит, но не войдёт.
— Коля, поезжай домой. Поживи. Я поживу здесь. Может, через месяц сядем и спокойно решим — что с квартирой, как делить, куда кому. Без мужиков, без стаканов. Только ты и я.
— Через месяц?
— Через месяц. Или два. Или три. Сколько надо.
— А если я не выдержу?
— Выдержишь. Ты уже решил, что подаёшь. Значит, выдержишь и обратное.
Он встал. Пакет остался на полу. Она подняла, подала ему.
— Забери. Мне ничего не надо.
— Там крем.
— У меня есть крем. Мамин. Он пахнет ромашкой, и он мне подходит.
Николай взял пакет. Стоял в дверях. Она видела, как он смотрит на коридор, на крючки, на тапки, на знакомые детали чужого дома. Всё — знакомое. Ничего — его.
— Ира.
— Да.
— Прости.
— Не надо «прости». Просто приезжай через месяц. Если захочешь.
— Я захочу.
— Посмотрим.
Она закрыла дверь и постояла, прислонившись спиной к стене. Мать выглянула из кухни.
— Ушёл?
— Ушёл.
— Крем-то хоть взяла?
— Нет.
— Дура?
— Может быть.
Мать покачала головой и ушла. Ирина стояла в коридоре и слушала, как стихают его шаги на лестнице, как заводится машина, как уезжает. Потом — тишина. Обычная, вечерняя, дворовая. Кто-то гуляет с собакой. Дети кричат. Мусоровоз гудит на повороте.
Она пошла в комнату, села на кровать, взяла телефон. Открыла мессенджер. Там, в переписке с Николаем, последним было её сообщение: «Я знаю, что не подавал. Это не про бумагу, Коля. Это про то, что ты сказал за моей спиной то, что должен был сказать мне в лицо. Бумагу я подам сама. Не сегодня, но подам».
Она перечитала. Потом стёрла. Не потому что передумала — потому что не хотела, чтобы эти слова были последними. Последним должно быть что-то другое. Какое — она пока не знала.
За окном темнело. Мать на кухне мыла чашки — одна за другой, тщательно, с тем терпением, которое не учится, а рождается вместе с руками. Ирина легла, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза. Завтра — среда. Среда начнётся с кофе, с матери, с газеты, с запаха лаванды на подушке. И, может быть, без СМС. А, может быть, с СМС. Она не знала.
И это было первый раз за пятнадцать лет, когда она не знала, что будет завтра. И первый раз, когда это «не знаю» ощущалось не как пустота, а как дверь — незапертая, приоткрытая, за которой или коридор, или окно, или ещё одна комната.
Пока — тишина. Пока — чай. Пока — мать моет чашки, и вода течёт, и посуда звенит, и за стеной сосед смотрит новости на полной громкости, и всё это — жизнь. Обычная, нескладная, неидеальная. Без точки. Без финала. Без «решил».