
Сапоги на морозе
Мой прадед, Сергей Иванович Кольцов, эту войну ненавидел больше всех остальных. Не потому что там убивали — он воевал ещё в Первую мировую, видел и газы, и окопную крысу, и как люди сходили с ума от одного свиста снарядов. А потому что после всего — после Брусиловского прорыва, после революции, после того как он поверил в новую жизнь и в то, что теперь армия будет не для царей, а для народа, — его молодую Красную Армию просто взяли и отлупили как следует.
Я эту историю знаю с детства, потому что дед рассказывал, а отец записывал. Не в книжках, нет. Просто на листочках, когда дед уже совсем плохо видел и сидел у окна, грыз сухари. Он не любил говорить о войне, но иногда, если выпить грамм двести и если за окном шумел ветер так же, как тогда, под Замостьем, — начинал.
Я тогда ещё школьником был, мало что понимал. Думал, все эти «поляки», «французские танки», «контратаки» — просто слова из учебника. А потом, когда вырос и сам почитал про ту войну, понял: прадед не зря злился. И не зря говорил: «Ты, внучок, не слушай тех, кто лает, что мы тогда просто дураками были. Умные люди войну выигрывают. А дураки — умирают. И мы тогда проиграли не потому, что дураки были. А потому что у них оказалось умных чуть больше».
Вот об этом я и хочу рассказать. Не про политику. Не про «кто прав». А про то, как обычные люди — с той стороны и с нашей — оказались в мясорубке и почему тогда польская армия стала такой костью, о которую мы зубы сломали.
Утро на Волыни
Февраль 1920 года. Мокрый снег, который уже неделю не прекращается. Грязь по колено. И эти проклятые сапоги, которые промокли ещё вчера утром, а сегодня уже начинают разваливаться.
Прадед рассказывал: они тогда стояли под Ровно. Не то чтобы стояли — так, вперемешку: кто в хатах, кто в сараях, кто прямо в поле, если успел блиндаж отрыть. Красная Армия тогда была странная штука. Командиры — вчерашние унтеры и прапорщики, а то и вовсе солдаты, которые выбились в люди потому, что умели читать карту и не боялись брать на себя ответственность. А в ротах — мужики, которые уже три войны отвоевали: японскую, германскую, гражданскую. Устали так, что, казалось, ещё чуть-чуть — и лягут прямо в эту грязь и не встанут.
Но они вставали. Потому что понимали: если сейчас не удержать, то польские уланы завтра будут в Житомире, а послезавтра — в Киеве.
— Ты не думай, — говорил дед, — что поляки тогда были какими-то слабаками. Вот ты, внучок, сейчас смотришь телевизор, там показывают: «Красная Армия, герои, знамёна». А правда в том, что они тоже воевать умели. И как умели…
Он замолкал, смотрел в окно, и я видел, как у него пальцы на правой руке начинают мелко-мелко трястись. Не от старости. От памяти.
Кадры решают всё
Вот тут надо немного объяснить, хотя я не люблю умные слова. Но без этого никак.
Понимаете, в чём штука. Когда польская армия только начинала формироваться после того, как Польша снова появилась на карте в 1918 году, у них не было ничего. Ну, почти ничего. Оружие? То, что осталось от немцев и австрийцев. Форма? Кто в чём пришёл. Командиры? А вот с командирами у них оказалось всё очень даже неплохо.
Потому что за сто с лишним лет, пока Польша была разделена между Российской империей, Германией и Австро-Венгрией, поляки не переставали воевать. Они воевезде. В русской армии служили поляки — и дослуживались до генералов. В немецкой — тоже. В австрийской — тем более. И когда Польша стала независимой, все эти офицеры, у которых за плечами был опыт Первой мировой, кто командовал полками, батальонами, а то и дивизиями, — они пришли домой.
Прадед рассказывал, как однажды их полк попал под удар. Шли обычным маршем, разведка донесла, что впереди чисто. А через час — залп из пулемётов, потом ещё, и ещё. И так грамотно, с флангов, с перекатом, что за десять минут батальон просто перестал существовать как организованная сила.
— Командир у них, — сказал тогда прадед своему комбату, который сидел в воронке и пытался перевязать себе руку, — бывший генерал-майор царской армии. Я его знаю, я с ним в шестнадцатом под Ковелем был. Он тогда уже умел воевать так, что немцы плакали. А теперь он на нас учит своих хлопцев.
И это была правда. В польской армии воевали люди, которые прошthrough школу европейской войны. Не «шапками закидаем», а тактика, взаимодействие, артиллерийская подготовка, разведка. Всё то, чему Красная Армия только начинала учиться — и часто училась на собственных ошибках, потому что старых специалистов разогнали, а новых ещё не подготовили.
Голубая армия
Отдельная история — это так называемая «Голубая армия» генерала Халлера. Прадед про неё с уважением говорил, хотя и с ненавистью одновременно.
Представьте: Первая мировая война, Франция. Французы воюют с немцами, и у них есть идея — сформировать польские части из эмигрантов и пленных, которые потом пойдут воевать за независимость Польши. Их обучили по-французски, одели в голубые мундиры (отсюда и название), дали французские винтовки, пулемёты «Шоша», танки «Рено» FT-17. И когда в 1919 году эта армия прибыла в Польшу — это были не просто солдаты. Это были солдаты, которых учили воевать лучшие военные специалисты того времени.
И они умели. По рассказам прадеда, когда части Голубой армии пошли в атаку, это было не похоже на то, что делали другие. Не «ура» и вперёд, пока не убьют. А перебежки, огневое прикрытие, взаимодействие с артиллерией. И эта их проклятая французская выучка, когда пулемёты бьют не просто так, а по площадям, по квадратам, по расчетам.
— Лежишь ты в поле, — говорил дед, — и слышишь: начинают они бить. Сначала миномёты — фить-фить-фить, и рвутся точно в окопах, не разбрасываются. Потом пулемёты — но не длинными очередями, а короткими, по три-четыре патрона, так, чтобы голову нельзя было поднять. А потом уже пехота идёт — но идёт не толпой, а цепями, с интервалами, один другого страхует. И ты лежишь и думаешь: «Господи, и где этому научились?». А они вон где — во Франции, мать их…
Мотивация и отчаяние
Но дело не только в выучке. Прадед всегда говорил: «Самое страшное — это когда человеку нечего терять».
Полякам в 1920 году было что терять. Всё. Только что получили независимость — после ста с лишним лет, когда их карты не было на карте Европы. Вы представляете, что это значит? Человек, который всю жизнь говорил по-польски дома, а на улице — по-русски или по-немецки, потому что иначе побьют. Который учил своих детей, что они — поляки, но в школе их учили, что они — русские подданные. И вдруг — свобода. Границы. Своя армия. Свой флаг.
И когда Красная Армия пошла на Варшаву в 1920 году, для поляков это было не просто наступление. Это была попытка отобрать у них то, что они только что получили. Снова сделать их частью чужой империи. И они дрались так, как будто за спиной у них была пропасть.
Прадед рассказывал один случай. Было это под Замостьем. Их взвод попал в окружение — небольшая рощица, в которой они засели, и вокруг поляки, которые перекрыли все выходы. Командир говорит: «Ребята, кончились патроны, надо сдаваться». А один красноармеец — молодой совсем, из бывших студентов, фамилию прадед не помнил — сказал: «Ни за что. Мы же обещали, что не отдадим ни пяди. Я не пойду к ним в плен». Он вылез из окопа, поднял руки и пошёл прямо на польские пулемёты. Кричал что-то, но что — никто не разобрал.
Прадед до конца жизни помнил, как польские солдаты прекратили стрелять. Они просто смотрели на этого парня, который шёл на смерть, и молчали. А потом один из них — совсем ещё пацан, в огромной шинели и с перевязанной головой — вылез из-за дерева и крикнул по-русски: «Пане, вернись! Мы не стреляем! Сдавайтесь, мы вас не тронем!».
Тот не вернулся. Прошёл ещё метров десять, и пулемёт застрочил снова.
Я не знаю, зачем он это сделал. Может, хотел своим примером поднять взвод в атаку — но атаки не получилось, патронов не было. Может, просто не хотел жить в плену. А может, у него была какая-то своя правда, которую мы уже никогда не узнаем.
Но прадед потом говорил: «Вот если бы у нас у каждого была такая вера, как у того студента — или как у них, у поляков, за которых Варшава была дороже жизни, — мы бы до Берлина дошли ещё в двадцатом. А у нас её не было. Устали мы. И поверили, что всё уже решено, что скоро коммунизм во всём мире, что поляки сами сдадутся. А они не сдались».
«Чудо на Висле»
В августе 1920 года случилось то, что поляки называют «Чудом на Висле», а у нас — «Варшавской битвой». На самом деле никакого чуда не было. Был хороший план, хорошее командование и ошибки Красной Армии, которые поляки использовали на все сто.
Прадед в этой битве не участвовал — его полк стоял южнее, под Львовом. Но потом, когда уже всё закончилось, он слышал рассказы тех, кто был под Варшавой. И эти рассказы были страшными.
Представьте: Красная Армия идёт на Варшаву. Кажется, что победа уже близко. Командование говорит: «Ещё немного, и возьмём город, и тогда — конец, Польша наша». Части растянуты, связь плохая, снабжение — на волах и подводах. А поляки в это время концентрируют силы южнее, там, где наш фронт самый слабый, где дивизии уже потрёпаны боями и стоят не окопавшись, а просто присели отдохнуть.
И когда они ударили — с юга, свежими частями, с артиллерией и танками — наш фронт просто посыпался. Не потому что трусы были. А потому что люди не спали трое суток, у них кончились патроны, они не понимали, откуда и кто бьёт, потому что связь с соседями потеряна, а командиры либо убиты, либо тоже не знают, что делать.
Прадед рассказывал, что один его знакомый, который попал в то наступление, говорил: «Мы шли колонной, вдруг слышим — стрельба. Сначала сбоку, потом спереди, потом сзади. И мы даже не поняли, что это наши или поляки. Командир полка, старый капитан царской армии, которого оставили за его опыт, хоть и был “бывшим”, поднял руки и сказал: “Ребята, всё. Окружение. Прорываемся по одному, кто как может”. И они побежали. Не потому что струсили — потому что приказ был прорываться. А бежать под пулями через поле, где каждая кочка простреливается — это не героизм, это лотерея».
Из того полка вышли меньше трети.
Что мы имеем в сухом остатке
Я не историк и не хочу делать вид, что я всё знаю. Просто пересказываю то, что помню из рассказов прадеда, и то, что потом сам читал, когда уже взрослым стал.
Польская армия в 1920 году оказалась серьёзным противником потому, что:
У них был опыт. Офицеры, которые прошли Первую мировую, знали, как воевать по-современному. Не «в штыки до последнего», а артподготовка, маневр, огневое взаимодействие.
У них была мотивация. За ними — только что обретённая свобода. Им было что терять, поэтому они дрались как звери.
У них была поддержка. Французские танки, оружие, советники. Это не решает всё, но даёт преимущество, особенно когда у противника с этим проблемы.
У них было командование. Пилсудский, Розвадовский, Сикорский — люди, которые умели думать на два хода вперёд. В отличие от Тухачевского, который в том наступлении переоценил свои силы и недооценил противника.
Но главное, что всегда подчёркивал прадед: «Мы тогда были детьми. Серьёзно, внучок. Мы думали, что революция всё решит, что рабочие всего мира встанут на нашу сторону, что нам достаточно только прийти, и поляки сами нас встретят с цветами. А они встретили с пулемётами. И правильно сделали — потому что никто не хочет терять свою землю. Даже если ты им несёшь “светлое будущее”».
Эпилог в деревне Поддубцы
Я был в Польше один раз, в 2015 году. Ездили с другом на машине, без всякой цели — просто посмотреть. И случайно заехали в какую-то деревню недалеко от Люблина. Называется Поддубцы, если не ошибаюсь. Маленькая, домов тридцать, костёл, магазин, всё.
В том магазине мы купили хлеба и колбасы, и я разговорился с продавщицей. Она была пожилая, лет семидесяти, с такими тёплыми руками и усталыми глазами. Я спросил, не знает ли она, где здесь братская могила красноармейцев — я слышал, в этих местах были бои в двадцатом.
Она посмотрела на меня, помолчала, потом сказала по-русски, с сильным акцентом: «А вы кто будете?»
Я сказал: «Внук. Мой прадед здесь воевал. Хочу поклониться».
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и вышла из-за прилавка. «Пойдёмте, — сказала. — Я вам покажу. Только там давно никто не ходит. Заросло всё».
Мы пошли через поле. Трава по пояс, августовское солнце печёт так, что воздух дрожит. И в конце поля, у опушки леса, я увидел маленький холмик. Без ограды, без памятника. Просто холмик, на котором стоял деревянный крест — не православный, не католический, а просто два обструганных бруска, сбитых гвоздём.
На кресте была прибита табличка. Я подошёл ближе, прочитал. По-польски и по-русски: «Неизвестным солдатам Красной Армии, павшим в августе 1920 года. Вечная память».
Я спросил у продавщицы: «Кто поставил?»
Она пожала плечами: «Люди. Давно, ещё до войны. Моя бабка рассказывала, что местные схоронили красноармейцев после боя. Врагов хоронить — тяжёлая работа, но нельзя же, чтобы кости по полю валялись. А потом через много лет крест поставили. У нас в деревне старики помнили, где они лежат».
Я постоял у того холмика, положил на траву хлеб и колбасу — не знаю, зачем, просто так. Продавщица крестилась и шептала что-то по-польски. Потом мы молча пошли обратно.
Уже у магазина она сказала: «Вы не думайте, что мы их ненавидим. Это была война. И наши, и ваши — все умирали. Все хотели жить. И все верили, что правда за ними. Мой дед в той войне воевал, тоже в Красной Армии. Сдался в плен под Варшавой, потом вернулся, жил здесь, женился. Так что мы не делим на “своих” и “чужих”. Все люди».
Я сел в машину, друг спросил: «Ну что, всё нормально?» Я кивнул, хотя нормально не было. И всю дорогу до границы молчал. Думал о том студенте, который вышел из окопа с поднятыми руками. О прадеде, который до ста лет помнил тот свист пуль под Замостьем. О польском кресте на холмике посреди поля.
Война — это всегда страшно. Но когда ты понимаешь, что и «та сторона» была не чудовищами, а просто людьми, которые защищали своё — становится ещё страшнее. Потому что не на кого повесить ярлык «врага». Потому что те, кто умирали в той грязи под Ровно и под Варшавой, были такими же, как мы. И у них были матери. И сны. И страхи.
А мы их убивали. И они — нас.
И никто не выиграл. Никогда.
Прадед умер, когда мне было семнадцать. Перед смертью он всё просил поставить ему на могилу простой деревянный крест, без звезды и без надписей про «светлое будущее». Мы поставили. А ещё я, уже взрослый, съездил в Поддубцы, нашёл того парня, который ухаживал за братской могилой — внук той самой продавщицы, — и мы вместе покрасили тот крест, покосившийся от дождей.
Он спросил: «Вы русский?»
Я сказал: «Да».
Он кивнул и больше ничего не сказал. Просто мы молча покрасили крест, потом выпили по сто грамм из горлышка, пожали руки и разошлись.
Вот и вся история.
Она ничему меня не научила. Я не стал ни мудрее, ни добрее. Просто теперь, когда слышу разговоры о том, как «надо было тогда дожать» или «поляки нас предали», я вспоминаю тот холмик. И деревянный крест. И хлеб на траве.