
Михаил не сразу повернулся. Он сидел на старом табурете, который сам же и починил месяц назад — ножку подклеил, сиденье заново обил дерматином, который нашёл на чердаке. Я запомнила эту деталь потом, когда прокручивала тот вечер в голове сотни раз. Дерматин, синий, с мелкими трещинами. И его руки, лежащие на коленях ладонями вверх. Как будто он что-то сдавал.
— Лид, — сказал он. Не оборачиваясь. Голос глухой, будто из бочки.
Я сняла пальто. Повесила на вешалку, которая скрипит уже лет десять, но руки не доходят поменять. Портфель с тетрадями поставила на пол, у двери. Почему-то медленно, хотя обычно бросаю где попало.
— Ты меня пугаешь, — сказала я. — Что стряслось?
Он встал. Повернулся. Глаза красные, но не плакал, нет. Просто усталые. И такая морщина между бровями, которой я раньше не замечала.
— Мне нужно уехать.
Я не поняла сначала. Думала, в командировку или к матери в гости. Он иногда ездил в соседний город, у него там остались какие-то дела после развода. Но он никогда не говорил об этом таким голосом.
— Надолго?
Он молчал. Секунд десять. Может, двадцать. Я считала удары своего сердца — глупо, конечно, но считала.
— Совсем, — сказал он.
Я села на стул. Не на тот, на котором сидел он, а на другой, у стены. Тоже старый, ещё мамин. Раньше на нём всегда лежала стопка газет, но Михаил убрал их, когда переехал. Сказал, что стул должен быть свободным, мало ли гости придут.
Гости не приходили.
— Объясни, — попросила я. Голос не дрожал. Я вообще умею держать лицо. Тридцать лет в школе — это школа.
Он подошёл к окну. За окном темнело, но я видела его отражение в стекле. Он смотрел на улицу, где стояли его вещи? Нет, вещи были в доме. Его куртка висела рядом с моим пальто. Тапки — под кроватью. Бритва — в ванной на полочке, прямо моя рядом.
— Бывшая жена позвонила, — сказал он. — Сказала, что если я не вернусь, она напишет заявление. Про алименты. И что заберёт дочь.
— Какую дочь? У тебя нет дочери.
Он обернулся. И я впервые увидела в его глазах что-то, чего там раньше не было. Стыд. Настоящий, тяжёлый, как тот самый чугунный радиатор, который он помогал мне вытаскивать из подвала весной.
— Есть, — сказал он. — Трёхлетняя. Я думал, что это не моё. Анализы показали — моё.
Я встала. Подошла к плите. Чайник был холодный — значит, он сидел так давно, что даже чай не грел. Я зажгла газ. Щёлкнула зажигалкой три раза, пока огонь не занялся. Руки не тряслись. Я смотрела на синий огонь и не знала, что сказать.
— Когда ты узнал?
— Месяц назад.
— И молчал?
— Искал слова, — он вздохнул, провёл рукой по лицу. — Не нашёл.
Чайник зашумел. Я достала две кружки. Его — с трещиной на ручке, потому что он любил именно эту, говорил, что она удобная. Мою — белую, с надписью «Лучшей учительнице», которую подарили выпускники три года назад.
— Будешь? — спросила я.
— Буду, — сказал он.
Мы пили чай молча. Я смотрела, как он дует на кружку, хотя чай уже остыл. Как отставляет её, потом снова берёт. Как его пальцы — большие, сильные — обхватывают фарфор так осторожно, будто боятся раздавить.
— Ты её видел? — спросила я.
— Кого? Бывшую?
— Дочь.
— Видел. — Он поставил кружку, и я заметила, что чай так и остался недопитым. — Маленькая. Светленькая. Глаза мои.
Я кивнула.
— И что ты хочешь делать?
— Она сказала: или я возвращаюсь, или она подаёт на алименты и лишение прав. Но если вернусь — она не будет требовать ничего. Мы просто будем жить как семья.
— А я? — спросила я.
Он поднял на меня глаза. В них была такая боль, что я пожалела о своём вопросе. Но я не могла не спросить. Три года. Три года я привыкла, что он здесь. Что по вечерам мы смотрим новости и он ругается с ведущими. Что он чинит кран, который я боюсь трогать. Что он ставит мне градусник, когда я болею, и ворчит, что я слишком много работаю.
— Я не знаю, — сказал он. — Я не знаю, Лида.
Ночь, которая не кончалась
Я не спала. Лежала на своей кровати, слушала, как в соседней комнате ворочается Михаил. Он тоже не спал. Я слышала, как он ходит, как скрипит половица у окна. Как он открывает и закрывает шкаф — наверное, достаёт что-то, потом кладёт обратно.
В три часа ночи я встала. Надела халат, тот самый, старый, в цветочек, который Михаил называл «бабушкиным счастьем». Прошла на кухню. Включила свет.
Он сидел за столом. Не в темноте, нет, свет не включал, но лампа с улицы пробивалась сквозь занавески, и я видела его силуэт.
— Не спится? — спросил он.
— Не спится, — я села напротив.
— Я утром уеду, — сказал он. — Надо решать. Чем дольше тяну, тем хуже.
— А когда ты планировал сказать мне? В тот день, когда сумки собирать начнёшь?
— Я уже собрал, — он кивнул в сторону коридора. Я не видела, но там стояла его старая спортивная сумка. Потёртая, с оторванной лямкой — он всё собирался пришить, да руки не доходили.
Я молчала. Смотрела на его руки. Они лежали на столе, и я знала каждую царапину, каждый шрам. Эта — от ножа, когда он картошку чистил в первый месяц. Эта — от гвоздя, когда забор красил. А эта, на большом пальце, — от того, что он полез в мотор своей старой «Нивы», хотя я просила не лезть.
— Ты её любишь? — спросила я.
— Кого?
— Бывшую.
Он помолчал. Потом покачал головой.
— Нет. Но дочь — люблю. Я не знал о ней три года. Теперь знаю. И не могу просто так взять и забыть.
— А меня ты любишь?
Вопрос прозвучал глупо. Я сама это поняла, как только сказала. Мы не говорили таких слов. Никогда. Он не говорил, я не просила. Просто жили — и всё. Но сейчас, ночью, на кухне, пахло хлебом, который я купила вчера, и старыми обоями, которые он обещал переклеить, — сейчас это слово вырвалось само.
Он поднял голову. Посмотрел на меня. Долго. Так долго, что я начала считать про себя — раз, два, три…
— Люблю, — сказал он. — Но это не отменяет того, что я отец.
Я встала. Подошла к плите. Поставила чайник — снова. Газ зажёгся с первого раза. Руки дрожали? Немного. Но я не показывала.
— Пей чай, — сказала я, не оборачиваясь. — Утром поедешь.
Утро, когда я осталась одна
Он уехал в шесть. Я слышала, как завелась «Нива» — мотор чихнул, потом зарычал, потом стих. Как хлопнула дверца. Как его шаги — сначала по гравию у крыльца, потом по асфальту — удалялись, удалялись…
Я не вышла.
Лежала и смотрела в потолок. На том месте, где протекла крыша и осталось жёлтое пятно, Михаил заклеил его обоями. Сказал, что зимой перекроет заново, а пока так.
Я встала в семь. Потому что в семь тридцать у меня первый урок. И ученики — тридцать пар глаз, которые будут смотреть на меня и ждать, что я расскажу им про «Войну и мир» или про спряжения глаголов.
Я умылась. Оделась. Портфель, пальто. На кухне стояла его кружка — немытая. С недопитым чаем. Я вылила чай в раковину, кружку поставила в мойку. Потом достала и выбросила в мусорное ведро.
Не выдержала.
И тут же достала обратно. Вымыла. Поставила на место — на верхнюю полку, рядом с моей. Туда, где они стояли всегда.
В школе всё было как обычно. Ученики шумели, двойки получали, списывали друг у друга. В учительской пили кофе и обсуждали новую программу. Кто-то спросил, почему у меня лицо уставшее.
— Плохо спала, — сказала я. — Всю ночь тетради проверяла.
Никто ничего не заподозрил.
Вторник, среда, четверг — неделя без него
В первый день я вернулась домой и долго стояла в прихожей. Там пахло им — сигаретами, которые он курил на крыльце, и машинным маслом. Я открыла окно. Потом закрыла. Потом снова открыла.
На второй день я начала убираться. Перемыла полы, вытерла пыль, постирала занавески. В шкафу нашла его футболку — забыл, наверное. Я взяла её в руки. Хотела выкинуть. Положила обратно.
На третий день я сидела на крыльце и смотрела на забор, который он красил в мае. Краска облезла. Надо было перекрашивать. Я не умела. Вернее, умела, но не хотела.
Позвонила свекровь. Не моя, а его мать. Она звонила иногда, спрашивала, как дела, приглашала на пироги. Я сказала, что Михаил уехал по делам.
— Надолго? — спросила она.
— Не знаю, — сказала я.
Она помолчала. Я слышала, как она вздыхает. Такая тяжёлая, старческая одышка.
— Ты не переживай, — сказала она. — Он всегда был непутёвым. Ещё мальчишкой — то убежит, то пропадёт. А потом возвращался.
Я не ответила.
На четвёртый день я решила, что не буду сидеть сложа руки. Достала краску, которую он купил для забора. Нашла кисть. Вышла во двор.
Красить забор одной рукой — то ещё удовольствие. Кисть тяжёлая, краска густая. Я испачкала и халат, и волосы, и лицо. Зато к вечеру забор был покрашен. Кое-как, криво, но покрашен.
Я смотрела на него и думала: вот он вернётся и скажет: «Что за кривой забор, Лида?» И я отвечу: «А я сама, Миша. Сама».
Но он не вернулся.
Через две недели
Он позвонил через десять дней. Я была в школе, на большой перемене, проверяла диктанты. Звонил на домашний — я потом увидела в списке вызовов. Перезвонила. Он не взял.
На следующий день — снова звонок. На этот раз я была дома.
— Алло? — сказала я. Голос спокойный, как ни в чём не бывало.
— Лид, привет, — его голос. Уставший, как будто он не спал несколько дней.
— Привет, — я села на стул. Тот самый, у стены, свободный. — Как ты?
— Нормально. Дочь болеет, температура. Я с ней.
— А бывшая где?
— На работе. Мы договорились, что я сижу с ребёнком, пока она на сменах.
Я хотела спросить: «Вы живёте вместе?» Но не спросила. Потому что боялась ответа.
— Ты надолго? — спросила я вместо этого.
— Не знаю, — сказал он. — Лид, я… — он замолчал. Я слышала его дыхание. Потом какой-то детский голос на заднем плане: «Папа, папа, смотри!» — и он ответил: «Сейчас, дочка, подожди минуту».
— Я перезвоню, — сказал он и положил трубку.
Я смотрела на телефон. На его серый пластиковый корпус. На потрескавшуюся кнопку «5», которой я пользуюсь чаще всего, потому что звоню в школу, а у них в номере три пятёрки.
Он не перезвонил.
Бабушка Зина и незаданные вопросы
На улице меня встречали по-разному. Кто-то уже знал, кто-то только догадывался. Соседка тётя Зина — женщина лет семидесяти с вечно мокрой тряпкой в руках — подошла ко мне у калитки.
— Лид, а где это твой? — спросила она, вытирая руки о фартук.
— Уехал, — сказала я.
— Далеко?
— В командировку.
Тётя Зина посмотрела на меня так, будто я сказала, что летаю на метле.
— Командировка, говоришь? — она покачала головой. — А я видела его машину у заправки на выезде. Он что, с вещами в командировку ездит? Сумка большая была.
Я ничего не ответила. Повернулась и ушла в дом.
За что я любила — и ненавидела — этот городок? Все всё знают. Раньше, чем ты сам. И у каждого есть своё мнение, которое он обязательно выскажет. В магазине, в очереди, в автобусе.
— Лидия Сергеевна, а вы одна теперь? — спросила продавщица в хлебном, протягивая сдачу.
— Одна, — сказала я, взяла хлеб и вышла.
На улице села на лавочку. Хлеб был тёплый, пахло свежим. Я разломила горбушку и съела. Без ничего. Просто так.
Я вспомнила, как мы с Михаилом покупали хлеб в этой же пекарне. Он всегда брал «киевский» — чёрный, с тмином. Я не любила тмин, но он говорил, что это настоящий мужской хлеб.
Наверное, теперь я буду брать «киевский» без него.
Через месяц
Он звонил ещё два раза. Коротко, сухо, по делу.
— Лид, я не скоро вернусь. Не жди меня.
— А когда?
— Не знаю. Дочь болеет, врачи говорят, что нужно наблюдаться в областной больнице.
— А бывшая?
— Она работает, я возил.
Я хотела спросить, почему бывшая не возит сама. Но не спросила. Не моё дело. И вообще — какая она «бывшая», если они каждый день видятся, дочь воспитывают вместе?
— Ты там один? — спросила я.
Пауза.
— Нет, — сказал он. — Живу у неё. Помогаю по дому, с ребёнком. Места тут съёмные дорогие, а у неё две комнаты.
Я кивнула. Он не видел, конечно, но я кивнула.
— Понятно, — сказала я.
— Лид, ты не думай…
— Я ничего не думаю, — я перебила его. — У тебя дочь, я понимаю.
— Спасибо, — сказал он.
И положил трубку.
В тот вечер я не пошла спать. Достала из шкафа его футболку. Свернула аккуратно, как он любил — рукавами внутрь. Убрала на место.
Потом достала снова. И порвала.
Прямо посередине, по шву. Рванула так, что ткань затрещала. Кинула в мусорное ведро.
Простояла так минуту. Вытащила. Зачем? Не знаю.
С тех пор футболка лежит в полиэтиленовом пакете на антресолях. Я её не вижу, но знаю, что она там.
Встреча у магазина
В конце ноября я шла с работы. Темнело рано, фонари горели тускло, жёлтым светом. У магазина «Продукты» стояла его машина.
«Нива», серая, с тёмными пятнами на капоте — он говорил, что это антикоррозийная обработка, хотя выглядело как грязь.
Я остановилась.
Он вышел из магазина с пакетом. В куртке, которую я покупала ему в прошлом году. Шапка — та самая, вязаная, которую я связала сама, хотя вязать не умела и шапка получилась кривая.
— Лида? — он замер.
— Михаил, — я тоже замерла. Мы стояли в трёх метрах друг от друга, и я не знала, что делать. Подойти? Уйти? Поздороваться за руку? Обняться?
— Ты как? — спросил он.
— Нормально, — сказала я. — А ты?
— Нормально, — он опустил глаза, посмотрел на пакет. — Молоко купил. Дочке надо.
— Как она?
— Лучше. Врачи говорят, что выкарабкается.
Мы молчали. Мимо прошла женщина с тележкой, толкнула меня плечом, я чуть не упала. Михаил сделал шаг ко мне, но я подняла руку — не надо.
— Ты надолго здесь? — спросила я.
— На день. Завтра уезжаю.
— Понятно.
Я хотела спросить, заедет ли он. Посидит ли на кухне, выпьет чай из своей кружки. Но не спросила.
— Приезжай, если захочешь, — сказала я вместо этого.
И пошла домой, не оборачиваясь.
Он не приехал.
Зимний вечер и неожиданный гость
В декабре пошли дожди. Снега почти не было, только слякоть, грязь, темнота. Я сидела дома, смотрела телевизор — какой-то старый фильм про любовь, всё не то включала. Стук в дверь.
Я открыла. На пороге стояла женщина. Лет тридцати, невысокая, в пуховике и вязаной шапке, из-под которой торчали светлые волосы. За её спиной — машина. Не «Нива». Другая, белая, иномарка.
— Вы Лидия Сергеевна? — спросила женщина. Голос тихий, вежливый.
— Да, — я придержала дверь. — А вы?
— Я Оксана. Бывшая жена Михаила.
Я не знала, что сказать. Так и стояла в дверях, в домашнем халате, с непричёсанными волосами, чувствуя себя старой и никчёмной.
— Заходите, — сказала я, когда молчание стало невыносимым.
Она вошла. Остановилась в прихожей, огляделась. Я видела её глаза — они скользили по стенам, по мебели, по вещам. Искали его следы? Наверное.
— Садитесь, — я показала на кухню. — Чай будете?
— Не откажусь.
Мы сели за стол. Я поставила чайник. Достала кружки. Свою — белую, с надписью. И его — с трещиной. Положила на стол молча.
Оксана смотрела на две кружки. Потом на меня.
— Он рассказывал о вас, — сказала она.
— Хорошее? — я усмехнулась.
— Хорошее. Говорил, что вы его спасли. От одиночества. От запоев. От того, чтобы окончательно не опуститься.
Я молчала.
— Я приехала не ссориться, — продолжила Оксана. — Я приехала попросить.
Чайник закипел. Я залила кипяток. Заварка была в заварнике, старом, ещё мамином. Я налила по кружкам.
— Просить о чём? — спросила я.
— Не забирайте его, — сказала Оксана. Её голос дрогнул. — Пожалуйста. У нас дочь. Она маленькая, она болеет. Ей нужен отец. А без него я не справлюсь. У меня сменная работа, зарплата маленькая, матери не стало в прошлом году, помогать некому.
Я смотрела в свою кружку. Чай был тёмный, почти чёрный.
— А я? — спросила я. — Мне он не нужен?
Оксана подняла на меня глаза. В них были слёзы, но она сдерживалась.
— Вы взрослая, — сказала она. — У вас работа, дом, здоровье. У вас нет маленьких детей, которые болеют и которых не на кого оставить. Вы справитесь. А я — нет.
Я поставила кружку на стол. Встала. Подошла к окну. За окном моросил дождь, и стекло было в каплях, мутное, как мои мысли.
— Он сам решит, — сказала я, не оборачиваясь. — Не я. Не вы. Он.
Оксана молчала. Я слышала, как она пьёт чай. Как стучит кружка о блюдце.
— Вы правы, — сказала она наконец. — Пусть сам. Я только прошу — не давите на него. Не заставляйте выбирать.
Я повернулась.
— А если он выберет меня?
Оксана посмотрела на меня долгим взглядом. Потом встала, надела куртку, застегнула пуговицы.
— Значит, я ошиблась в нём, — сказала она. — И в вас.
Она вышла. Хлопнула дверь. Белая машина завелась и уехала в темноту, оставив на мокром асфальте красные следы габаритных огней.
Я осталась стоять у окна. Долго. Пока чай в кружках не остыл окончательно.
Новый год в одиночестве
Тридцать первого декабря я накрыла стол. Салаты, холодцы, бутерброды с икрой — всё как люди делают. Купила маленькую бутылку шампанского — ровно на два бокала. Подумала — вдруг придёт.
Он не пришёл.
Я сидела одна перед телевизором. Президент говорил что-то про стабильность и светлое будущее. Куранты били. Я подняла бокал, чокнулась с пустотой.
— С новым годом, Миша, — сказала я.
В двенадцать пятнадцать зазвонил телефон. Я бросилась к нему, чуть не упала, потому что запуталась в проводе — старый аппарат, витой шнур, который вечно путается под ногами.
— Алло?
— Лид, с новым годом, — его голос. Усталый, но живой. Где-то на заднем плане слышался детский смех.
— С новым годом, — сказала я. — Как ты?
— Нормально. Дочь первый раз в жизни не спала до полуночи. Смотрела салют из окна.
— Хорошо, — я сжимала трубку так, что побелели пальцы.
— Лид… — он замолчал. Надолго.
— Что?
— Ничего, — сказал он. — Просто… Спасибо тебе.
— За что?
— За всё.
Он положил трубку.
Я смотрела на телефон. Потом на стол. Потом на ёлку, которую нарядила одна. Игрушки старые, ещё мамины. На верхушке — звезда, которая всегда кренится набок.
Я выключила телевизор. Убрала еду в холодильник. Вымыла посуду. Поставила его кружку на место — на верхнюю полку, рядом с моей.
В половине второго ночи я легла спать.
И долго лежала с открытыми глазами, слушая, как ветер гуляет в трубах.
Февраль, метель, неожиданный поворот
Он приехал в конце февраля. Я услышала «Ниву» ещё издалека — она чихала и кашляла, но он говорил, что это у неё характер. Я вышла на крыльцо, придерживая дверь, чтобы не хлопала.
Машина остановилась у калитки. Он вышел. Один. Без вещей, без сумки. В той же куртке, в той же шапке.
— Здравствуй, — сказал он.
— Здравствуй, — ответила я.
Мы стояли в двух метрах. Метель мела в лицо, снег забивался за шиворот, но я не уходила.
— Ты надолго? — спросила я.
Он подошёл ближе. Взял меня за руку. Ладонь была холодной и шершавой, как наждак.
— Навсегда, — сказал он.
Я посмотрела в его глаза. В них не было стыда. Не было радости. Была усталость. И какое-то спокойствие, которого я раньше не видела.
— А дочь? — спросила я.
— С дочкой я буду видеться. Она теперь знает, что я её папа. Но жить с Оксаной я не буду. Мы не вместе. Я помогал, пока она болела. Теперь она здорова. И я… я хочу домой.
Он посмотрел на мой дом. На покосившуюся калитку, на забор, который я перекрашивала сама и сделала криво. На крыльцо, где мы сидели по вечерам.
— Домой, — повторил я.
Он кивнул.
— Прости меня, Лида. За молчание. За то, что уехал. За то, что не писал.
Я выдернула руку. Повернулась и пошла в дом.
Он остался стоять.
Я зашла на кухню. Включила чайник. Достала две кружки — свою и его. Насыпала заварку. Ждала.
Он не заходил.
Я выглянула в окно. Он стоял на том же месте, присыпанный снегом, и смотрел на дверь.
— Заходи, замёрзнешь, — крикнула я.
Он зашёл.
Чай с недопитым прошлым
Мы пили чай на кухне. Как раньше. Он в своей кружке, я в своей. Молча.
— Оксана приезжала, — сказала я.
Он кивнул. Не удивился. Знал.
— Я знаю, — сказал он. — Она мне сказала.
— И что ты решил?
Он поставил кружку. Взял меня за руку. Я не убрала.
— Я решил, что не могу без тебя, — сказал он. — Три года — это много. Я привык. К твоему голосу, к твоим тетрадям, к тому, как ты морщишь нос, когда проверяешь сочинения двоечников. Я не хочу терять это.
— А что ты хочешь?
— Жить. Здесь. С тобой.
Я посмотрела на наши кружки — две, стоящие рядом. Одну старую, с трещиной, другую — новую, с надписью.
— Я старая, — сказала я. — А ты молодой. Зачем тебе со мной?
Он усмехнулся. Впервые за долгое время.
— Старая? Тебе пятьдесят два. А мне — сорок шесть. Какая разница?
— Я не смогу родить тебе детей.
— У меня уже есть дочь. И сын от первого брака — он взрослый, его не надо. Мне не нужны дети. Мне нужна ты.
Он сказал это просто, без пафоса, как говорят о погоде или о том, что завтра надо купить хлеб. Но я поверила.
— А Оксана? — спросила я.
— Она найдёт кого-то. Она молодая. А я — нет.
Мы помолчали.
— Я боюсь, — сказала я.
— Чего?
— Что ты снова уедешь. Что позвонит бывшая, скажет — дочка болеет, дочке нужен папа. И ты уедешь. И я останусь одна. С этой кружкой, с его футболкой в пакете на антресолях.
Он встал. Подошёл ко мне. Обнял. Я уткнулась носом в его куртку, пахнущую снегом и бензином.
— Не уеду, — сказал он тихо. — Обещаю.
— Не обещай, — я подняла голову. — Просто будь.
Март, капель, первые подснежники
Он остался. Снял куртку, повесил на вешалку. Тапки — под кровать. Бритву — в ванную. Кружку — на стол.
На следующий день вышел во двор и начал чинить сарай, который обвалился ещё в январе.
— Руки застоялись, — сказал он.
Я стояла на крыльце, куталась в платок и смотрела. Как он прибивает доски, как стучит молотком, как матерится, когда гвоздь гнётся.
В голове крутилось: а правильно ли мы сделали? А что скажут соседи? А вдруг Оксана приедет снова? А вдруг дочь заболеет?
Но я выкинула эти мысли. Не сейчас.
— Иди чай пить, — крикнула я.
Он обернулся.
— Несу! — крикнул и улыбнулся.
Улыбка была кривая, немного виноватая. Но живая.
И я улыбнулась в ответ.
Апрель, начало новой главы
Он не стал переклеивать обои. Сказал, что сначала надо крышей заняться — она протекает. И забор переделать — кривой слишком.
— Ты сама красила? — спросил он, рассматривая мои художества.
— Сама, — сказала я.
— Ужас, — сказал он.
— А ты исправь, — сказала я.
— Исправлю, — он взял кисть. — Но потом.
И мы снова пили чай на кухне — я, он, две кружки рядом.
Никто не знает, что будет дальше. Может, он уедет. Может, я выгоню. Может, проживём ещё три года, а может, тридцать.
Но сейчас — в эту минуту, в этот день, в эту весну — он здесь.
А я здесь.
И этого достаточно.
Как вы думаете, правильно ли Лида поступила, что приняла его обратно? И можно ли верить человеку, который однажды уже ушёл? Жду ваши истории в комментариях.