
Часть 2. Немой укор
Утро началось не с будильника, а с тишины. Она была какая-то вязкая, густая, как кисель, который бабушка варила в детстве. Обычно из кухни доносилось бряканье кастрюль — мама всегда вставала в шесть, даже в выходные. А тут — тихо. Я лежал и смотрел в белый потолок, на котором от фонаря за окном дрожала еле заметная полоска света. Где-то за стеной сосед завел машину, и этот звук показался чужим, неуместным. Дома было так тихо, что звенело в ушах.
Я не спал почти всю ночь. Ворочался, слушал, как в комнате родителей скрипит кровать — мама тоже не спала. Я слышал, как она вздыхает. Так вздыхают люди, когда внутри что-то сломалось и уже не болит, а просто ноет, как старая травма к дождю. Отец, по-моему, вообще не ложился. Я слышал, как хлопнула дверца шкафа в его кабинете около трех ночи, а потом — звук льющейся воды на кухне. И снова тишина. Такая, что хотелось закричать, лишь бы разбить ее.
В комнате было душно. Я скинул одеяло, сел на край дивана. В зеркале напротив — помятая физиономия, волосы дыбом, круги под глазами. Словно это не я, а какой-то тридцатилетний мужик после тяжелой смены, которому вчера сообщили, что завод закрывают. Под ложечкой сосало, но идти на кухню не хотелось. Там сейчас все и случится. Или, наоборот, ничего не случится, и от этого еще хуже.
Я натянул старые треники, те, с вытянутыми коленками, и вышел в коридор. Пахло табаком. Отец курил на балконе. В доме он никогда не курил — мама ненавидела запах. Но сейчас, видимо, уже нечего было терять. Пепельница на подоконнике была полна окурков, и я заметил, что он тушил их как-то не так — сминал с ожесточением, будто эти бычки были в чем-то виноваты.
Мама стояла у окна на кухне. В халате, в том самом, персиковом, застиранном до белых катышков. Она смотрела на улицу, на серые ветки деревьев, которые качал ветер. На столе — нераспечатанная пачка масла, хлеб уже успел заветриться краями. Она, видно, начала накрывать завтрак и остановилась на полпути.
Я прошел босиком по холодному линолеуму и остановился у стола. Мама не обернулась.
— Кофе будешь? — спросил я, просто чтобы что-то сказать. Горло пересохло, голос прозвучал хрипло, как после ангины.
Она медленно качнула головой.
— Не хочу.
Снова тишина. Только часы на стене тикают, отсчитывая секунды, как капельница в больничной палате. Я взял чайник, налил в него воды из-под крана, щелкнул кнопкой. Звук закипающей воды был почти оглушительным.
Отец вошел с балкона. Он был в той же рубашке, что и вчера, только рукав на локте помялся. Остановился в дверях кухни, не переступая порог. Смотрел на мамину спину. Молчал.
— Садись, — сказала мама. Голос у нее был ровный, как у учительницы, которая ставит двойку в дневник. — Разговор есть.
Отец прошел и сел на табуретку. Скрипнула. Мама наконец-то повернулась. Лицо у нее было бледное, но не заплаканное. Глаза сухие. Только губы были сжаты в тонкую белую полоску. Она оперлась руками о столешницу и сказала:
— Я звонила нотариусу. Сегодня в двенадцать. Поедешь со мной, или мне одной идти?
Отец вздрогнул. Я видел, как дернулся кадык на его шее.
— Может, не надо… — начал он.
— Надо, Дима, надо, — перебила она. Спокойно так, с расстановкой. — Это не та квартира, которую можно просто оставить. Я хочу понять, что с ней делать. И я не хочу, чтобы ты потом сказал, что я все решила за твоей спиной.
Она впервые за утро посмотрела на меня. И в этом взгляде было не обвинение, а что-то другое. Усталость? Просьба о поддержке? Я не понял. Я просто стоял, как дурак, с чашкой в руке и не знал, куда деть глаза.
— Сын, — она выдохнула мое имя. — Ты знал?
Вот он. Вопрос, которого я боялся больше всего.
Я поставил чашку. Она звякнула о блюдце так громко, что я сам дернулся.
— Знал, мам. Давно.
Она кивнула. Не разозлилась. Просто кивнула, как будто я подтвердил что-то, что она и так знала. Отец сгорбился на табуретке, опустил голову, уставился на свои руки, сложенные на коленях. Ногти были обгрызены под корень. Он всегда так делал, когда нервничал, — грыз ногти, хотя мама его ругала за это всю жизнь.
— Сколько лет? — спросила она.
— Что? — не понял я.
— Сколько лет ты знаешь? И как давно она у него есть, эта… семья?
Отец молчал. Я открыл рот, но слова не шли. Как объяснить, что я наткнулся на его второй телефон три года назад? Что я хранил эту тайну, как раскаленную картофелину за щекой, боясь проглотить, но и выплюнуть не мог?
Тогда мне было девятнадцать. Я приехал домой на выходные, забыл зарядку, полез в ящик его рабочего стола. А там — дешевый кнопочный «Нокиа», заряженный, с непрочитанным сообщением. «Ты скоро? Даня спрашивает, когда папа придет». И детский рисунок на обоях экрана — кривобокое солнце с глазами.
Я тогда просидел на полу в его кабинете часа два, наверное. Смотрел на этот телефон, как на гранату. А потом просто положил его обратно и закрыл ящик.
— Не важно, мам. Какая разница?
— Мне важно, — сказала она. — Я хочу понять, как давно моя жизнь — ложь.
Отец поднял голову. В его глазах стояла такая мука, что мне стало его жалко. Но тут же я вспомнил, как он вчера кричал, что «так получилось», и жалость схлынула.
— Три года, — тихо сказал он. — Почти три года.
Мама не заплакала. Она сцепила пальцы в замок, хрустнула суставами. Эта привычка была у нее с юности. Хрустеть пальцами, когда нервничает. Бабушка ей запрещала в детстве, а она все равно.
— Ясно, — выдохнула она. — Собирайся. Поедем.
Она вышла из кухни, прошла в спальню, и я услышал, как она открывает дверцы шкафа. Достает одежду. Вешалки стукаются друг о друга. Буднично так, как будто собирается в поликлинику за справкой.
Отец посмотрел на меня. Моргнул. В этом взгляде была просьба — «сделай что-нибудь». Но что я мог сделать? Я стоял с чашкой остывшего кофе и ненавидел его за эту беспомощность.
— Поедешь? — спросил я.
— А куда я денусь, — буркнул он и полез в карман за сигаретами.
Часть 3. Город, где ты чужой
Дорога до города заняла часа полтора. Ехали молча. Мама сидела на заднем сиденье, хотя обычно мы с ней менялись, потому что отца она всегда пускала за руль. Сегодня она села назад, как пассажир такси, и смотрела в окно. Я сидел рядом с отцом. Он вел машину аккуратно, даже слишком — тормозил за сто метров до светофора, пропускал всех пешеходов. Пальцы на руле побелели от напряжения.
В салоне пахло остывшим салонным ароматизатором — яблоко с корицей, мама такие покупала на заправке. Радио не включали. Только шорох шин по асфальту и редкие щелчки поворотников. В какой-то момент отец потянулся к магнитоле, но мама сказала: «Не надо». И он убрал руку, как обжегшись.
Город встретил нас слякотью и серым небом. В нашем поселке снег еще лежал чистый, а здесь — каша под ногами, грязные машины, очередь у светофора на въезде. Отец свернул во дворы недалеко от центра. Остановился у старой пятиэтажки с облупившейся краской на фасаде.
— Приехали, — сказал он и заглушил мотор.
Мама не вышла. Она сидела и смотрела на дом. Я тоже поднял глаза. Обычная панелька, каких тысячи. Под окнами — детская площадка с покосившейся горкой, у подъезда — лавочка, на которой сидели две старушки в пуховиках и о чем-то судачили. Они провожали нашу машину взглядами. В таких дворах чужаков видно сразу.
— Это здесь? — спросила мама, хотя, видимо, и так поняла.
— Здесь, — ответил отец. — Второй подъезд, третий этаж.
— Красиво, — сказала мама, и это слово резануло по ушам. — Хорошее место. До школы близко?
Отец нервно сглотнул.
— Тань, давай без этого.
— Без чего? Я спросила, удобно ли ребенку добираться. Что ж тут такого? Проявляю заботу.
Он вышел из машины. Хлопнул дверью сильнее, чем нужно. Я остался сидеть. Мама тоже не шевелилась.
— Ты как? — спросил я, оборачиваясь.
Она перевела взгляд с дома на меня. Поправила шарф.
— Нормально. Пошли уже. Только хочу запомнить это место. Чтобы знать, куда он ездил по выходным, когда говорил, что у него конференции в Москве.
Мы вышли. Ноги сразу промокли — у подъезда была огромная лужа. Мама перепрыгивала через нее как-то по-девичьи, поджав полы пальто. Я подал ей руку, и она оперлась. Ладонь у нее была холодная, как ледышка.
Нотариус оказалась полной женщиной в очках на цепочке, с химической завивкой, как у наших бухгалтерш в администрации. В кабинете пахло бумагой и пылью. Она говорила быстро, сыпала терминами: «свидетельство о праве», «долевая собственность», «кадастровый номер». Я мало что понимал. Сидел на скрипучем стуле у стены и смотрел, как мама задает вопросы. Она была собранная, деловая, даже улыбнулась пару раз, когда нотариус пошутила про погоду. А отец сидел с краю, как на экзамене, и молчал.
Выяснилось, что у отца с той женщиной гражданский брак. Расписаны не были. Квартира оформлена на отца, но куплена была в ипотеку, и платил он. Ипотека, кстати, еще не погашена. Оставалось платить пять лет. Ежемесячный платеж — как моя зарплата.
Мама слушала и кивала. А потом спросила:
— А если я потребую раздела имущества? Эта квартира считается совместно нажитым?
Нотариус поправила очки.
— Смотря как было оформлено приобретение. Если средства были взяты в кредит в период брака, то да, квартира может быть признана совместной собственностью. Даже если там зарегистрирована другая женщина.
Отец резко выпрямился.
— Таня, ты серьезно? Ты хочешь оставить их на улице?
Мама повернулась к нему. В ее глазах появился какой-то холодный огонек.
— Дима, а ты не подумал, что ты оставил на улице меня? Не в смысле жилья. В смысле жизни. Я двадцать шесть лет была твоей женой. Стирала твои носки, варила борщи, растила твоего сына. Пока ты строил другую семью и покупал им квартиру.
Отец вскочил.
— Я не хотел! Так получилось!
— У тебя все всегда «так получается», — отрезала она. — Ты сядь. И не позорься.
Он сел. В кабинете повисла пауза. Нотариус перестала печатать и уставилась в монитор, делая вид, что ее здесь нет. Я смотрел в пол, на разводы от уличной соли, которые мы нанесли на линолеум.
Разговор закончился ничем конкретным. Мама взяла копии документов, положила их в папку, аккуратно, уголок к уголку. Мы вышли на улицу. Ветер дул в лицо, бросал мелкую ледяную крупу. Отец закурил, не отходя от крыльца.
Мама повернулась ко мне.
— Прогуляемся? — спросила она. — Тут недалеко, говорят, набережная хорошая. Хочу воздухом подышать.
— Я с вами, — сказал отец, затаптывая окурок.
— А ты подожди нас в машине, — сказала мама, даже не глядя на него. — Нам с сыном нужно поговорить.
Он открыл рот, но снова закрыл. Развернулся и пошел к машине, засунув руки в карманы куртки. Я смотрел ему в спину. Сутулый, постаревший, чужой. Он шел по слякоти, и полы его куртки хлопали на ветру, как крылья подбитой птицы.
Мы с мамой пошли в сторону набережной. Она взяла меня под руку. Мы шли медленно, в ногу. Молчали. Я чувствовал локоть ее руки сквозь пальто — худой, острый. Она похудела за последние годы. Может, от нервов.
— Как ты его нашел? — спросила мама.
— Случайно, — ответил я. — Прости, что не сказал.
— Не извиняйся, — она покачала головой. — Ты был между нами. Это я должна была раньше заметить. Он же врать никогда не умел. Это я врать себе умела.
Мы остановились у парапета. Река была темная, быстрая, несла мимо ветки и какой-то мусор. Чайки орали над водой, дрались за хлеб, который кто-то бросил. Мама смотрела на реку, и в ее лице было что-то такое… спокойное. Не сломленное. Просто усталое.
— Знаешь, что самое обидное? — сказала она. — Не сам факт измены. Не то, что у него другая. И даже не то, что у него там сын. Обиднее всего, что он покупал им квартиру, а мы с ним копили на ремонт кухни. Я ему в прошлом году сказала: «Дима, давай поменяем гарнитур, у нас фасады покоробились от пара». А он ответил: «Давай не сейчас, денег впритык». А сам в это время платил ипотеку за ту квартиру.
Голос у нее дрогнул впервые за день. Она сжала мою руку сильнее.
— Представляешь? Я выбирала линолеум на распродаже, потому что у нас бюджет был двенадцать тысяч на пол. А он в это время считал, хватит ли у него денег на первый взнос за двушку в центре.
Она замолчала. Чайка села на парапет рядом с нами и смотрела на меня наглым желтым глазом. Я не знал, что говорить. Да и что тут скажешь?
— Я не буду с ним разводиться, — сказала она вдруг.
Я обернулся.
— Что?
— Не буду. Не доставлю им такой радости. И алименты платить не заставлю. Пусть живут. Я просто хочу, чтобы он понял, что он потерял. Не квартиры, не деньги. А меня. Нас. Понимаешь?
Я не понимал, если честно. Но кивнул.
— А пацан его? — спросил я. — Ты его видела?
Мама достала из кармана сложенный листок. Протянула мне. Это было фото, распечатанное на принтере. На фото — мальчик лет шести-семи, темноволосый, с улыбкой до ушей, в зимней куртке не по размеру. Он стоял у той самой пятиэтажки, на фоне облезлой двери подъезда.
— Скинул вчера в истерике, — пояснила мама. — Хотел, наверное, чтобы я увидела, какой он счастливый.
Я вгляделся в лицо мальчика. У него был отцовский подбородок. И отцовские глаза. Нос, правда, мамин — видно, той женщины. Я сглотнул ком. У меня где-то есть брат. Который, может, и не знает, что я существую.
— Он знает обо мне? — спросил я.
Мама пожала плечами.
— Не знаю. Спроси у отца.
Мы постояли еще немного и пошли обратно к машине. Отец сидел в салоне и делал вид, что читает что-то в телефоне. Хотя, когда мы подошли, я заметил, что экран не горел. Просто сидел и смотрел в одну точку перед собой.
— Поехали домой, — сказала мама, садясь на переднее сиденье.
— Куда? — не понял отец.
— Домой. В поселок. Куда же еще.
И он завел мотор. Я сидел сзади и смотрел, как в окне проплывает тот самый дом, где живет Данила. Или Даня. Или как там его. Мой брат. У которого, судя по всему, папа приходит, когда я его не вижу.
Часть 4. Фотография в серванте
Вечером отец уехал. Сказал, что ему нужно в гараж. Взял сумку с вещами, как будто собирался на рыбалку, но мама не спросила, когда он вернется. Я видел, как она стояла у окна и смотрела, как его машина выезжает со двора. В гараже у него стояла раскладушка и обогреватель — она знала, он рассказывал, что раньше там ночевал, когда ссорились.
— Останешься на выходные? — спросила она, не оборачиваясь.
— Конечно, — ответил я.
Я не знал, чем помочь, но чувствовал, что уехать сейчас — значит бросить ее в пустом доме, где каждая вещь напоминает о нем. Фотография их свадьбы на стене в гостиной — молодые, смешные, в дурацких нарядах девяностых, с букетом гвоздик. Его тапочки у дивана. Его кружка с надписью «Лучшему папе» на сушке. Все это было как минная ловушка для нормальной жизни.
Мы пили чай на кухне. Мама достала из серванта старый альбом с фотографиями. Толстый такой, с бархатной обложкой бордового цвета, затертой на углах. Она листала его медленно, проводила пальцами по снимкам, задерживалась на некоторых.
— Вот тут мы в Анапу ездили, — она показала на пожелтевший снимок. — Тебе три года было. Ты боялся моря и орал, а он носил тебя на руках по кромке воды. Говорил: «Смотри, сынок, волна убегает». А ты все равно ревел.
Я смотрел на снимок. Отец молодой, загорелый, держит меня на руках. Я в панамке, с надутыми губами. Мама смеется в камеру. Счастливые люди.
— А тут мы картошку сажали у бабушки в огороде. Ты маленький был, ходил с ведром, собирал колорадских жуков. Они тебе казались красивыми, ты их в банку складывал и не хотел топить. Жалел.
Она говорила спокойно, как будто вспоминала чужую жизнь. А я сидел и думал: как так можно? Вот живешь с человеком, растишь ребенка, а он в это время уже не твой. Уже где-то там, в другом городе, у другой женщины. И ты не знаешь. Убираешь его носки, варишь ему суп, целуешь перед сном. А он целует тебя в щеку, а мыслями уже у той, другой.
— Мам, — позвал я.
— Что, сынок?
— Ты правда не будешь разводиться?
Она захлопнула альбом. Подняла на меня глаза.
— А что, по-твоему, я должна сделать? Поднять лапки и уйти? Оставить ему дом, в который вложена вся моя жизнь? Дать ей возможность переехать сюда и стать хозяйкой? Ну уж нет.
Она поправила воротник халата.
— Он сам уйдет. Рано или поздно. А я подожду. Я умею ждать, я научилась за эти годы.
Мне стало не по себе от этих слов. Как будто она говорила не о себе, а о какой-то другой женщине, которую я не знал. В маме всегда было что-то стальное. Но сейчас это сталь не сверкала, а давила.
— Он ведь любит тебя, — сказал я. — По-своему.
— Любит, — согласилась она. — И ее любит. И сына своего второго. Он всех любит. Только по-разному. А я хочу, чтобы меня любили не «по-своему», а по-настоящему. Чтобы я была одна. Единственная. А не одна из…
Она не договорила. Отвернулась к окну. За окном уже совсем стемнело, и в стекле отражалась наша кухня: чайник, ваза с сухоцветами, мы двое. Серая, усталая картинка.
Ночью я лежал на диване в гостиной и смотрел в потолок. В доме было тихо, только холодильник гудел. Я вспоминал лицо того мальчика с фотографии. Даня. Или Данила. Интересно, он знает, что у него есть старший брат? И каково ему будет узнать? И узнает ли он вообще? Может, та женщина ему тоже врет. Может, говорит, что папа — дальнобойщик и поэтому редко приезжает. Или что папа живет в другом городе и работает на важной работе.
А я — вот он, живу в поселке, где все друг друга знают. Где этот самый папа ходит в местный магазин за хлебом и здоровается с соседями. И все считают его порядочным семьянином. А он — двоеженец по сути. Только не по закону, а по жизни.
Мне вдруг стало стыдно. За то, что я молчал. За то, что покрывал его. За то, что в те три года, пока я знал, я тоже врал маме. Врал, когда она спрашивала: «Как у отца дела?» Врал, когда он просил: «Не говори матери». Я был соучастником. И теперь эта ложь сидела во мне, как заноза, которую не вытащить.
Наутро я проснулся от запаха блинов. Мама стояла у плиты, как ни в чем не бывало. На ней был фартук, волосы собраны в хвост. Она ловко переворачивала блины лопаткой, складывала их стопкой на тарелку. Румяные, кружевные, с дырочками.
— Садись, — сказала она. — Ешь, пока горячие.
Я сел. Налил себе чай. Мама села напротив и подперла щеку рукой. Смотрела, как я ем.
— Вкусно? — спросила она.
— Очень, — ответил я с набитым ртом.
— Вот так и живем, — сказала она. — Блины — это все, что я могу сейчас контролировать.
Я подавился смешком. Она улыбнулась. Впервые за все эти дни. Улыбка вышла кривая, грустная, но настоящая.
После завтрака я вышел во двор. Расчистил дорожку от снега. Наколол дров в сарае, хотя они не нужны были. Просто хотел чем-то занять руки. Колол и вспоминал, как отец учил меня держать топор. «Не смотри на полено, смотри на точку, куда хочешь попасть». Он всегда так говорил. А сам, выходит, не знал, куда попадает в своей жизни.
Потом я пошел в гараж. Просто так. Ноги сами понесли. Отец сидел там на ящике, пил дешевый растворимый кофе из термоса. Рядом валялись инструменты, старые покрышки, велосипед мой детский с оторванной педалью.
— Пришел, — сказал он.
— Пришел, — ответил я.
Я сел напротив на другой ящик. В гараже пахло машинным маслом, бензином и сыростью. Где-то капала вода с крыши — мерно, как метроном.
— Мама не приедет? — спросил он.
— Нет.
Он кивнул. Отхлебнул кофе, сморщился.
— Она меня выгонит.
— Она сама сказала, что не будет разводиться.
Отец поднял бровь.
— Правда?
— Правда.
Он помолчал. Поставил кружку на пол. Достал сигарету, покрутил в пальцах, но закуривать не стал.
— Это еще хуже, — тихо сказал он. — Лучше бы орала, била посуду, выгоняла. А так… Она же знает, что я не выдержу. Я сам уйду.
— А ты хочешь уйти? — спросил я.
Он поднял на меня глаза. В них была растерянность. Как у ребенка, который заблудился в лесу и понимает, что дороги назад нет.
— Я не знаю, чего я хочу, — признался он. — Я запутался. Все как-то… само завертелось. Я не планировал. Я просто…
— Что «просто»? — я почувствовал, как внутри поднимается злость. — Просто завел вторую семью? Просто покупал им квартиру? Просто назвал сына Даней?
Отец втянул голову в плечи.
— Не кричи.
— Я не кричу, — но голос у меня сел на полуслове. — Просто объясни, пап. Объясни, как это работает? Ты приходишь домой, ешь мамин борщ, смотришь с ней телевизор, ложишься в кровать. А потом собираешь сумку и уезжаешь «в командировку». И там у тебя другая женщина, другой сын, другая кухня, другой телевизор. И ты любишь всех. Да? Всем говоришь «я тебя люблю»?
Он молчал. Только желваки на скулах заходили.
— Я люблю твою мать, — сказал он наконец. — Правда люблю. Но с ней тяжело. Понимаешь? Она всегда знает, как надо. Она сильная, правильная. С ней я всю жизнь чувствую себя… должным. А с Олей я могу быть… не знаю… живым, что ли. Она не требует. Она просто радуется, когда я приезжаю.
— А мама радуется, когда ты приезжаешь? — спросил я.
Он опустил голову.
— Раньше радовалась. Когда-то. Теперь — не знаю. Может, уже давно нет.
Я встал. Пнул ни в чем не повинную покрышку. Она откатилась к стене.
— Знаешь, пап, — сказал я. — Ты прав. Мама правда сильная. Но знаешь, почему она стала такой? Потому что ты все решения сваливал на нее. Потому что она всю жизнь тащила на себе дом, меня, тебя, твои проблемы. А ты в это время искал, где тебе будет полегче. Нашел? Ну и вали туда. Только не прикидывайся несчастным.
Я вышел, хлопнув дверью так, что с крыши гаража свалилась сосулька. Шел по тропинке к дому и чувствовал, как колотится сердце. В голове билась одна мысль: «А я сам? Я не такой же?». Ведь я тоже три года молчал. Тоже выбирал, где полегче. Просто не признавался себе.
Дома мама мыла посуду. Увидела меня, ничего не спросила. Только сказала:
— Иди руки помой. И поесть разогрей.
И я пошел. Потому что больше идти было некуда.
Часть 5. Письмо
Через две недели я вернулся в город к себе. Работа, съемная квартирка на окраине, шумные соседи за стеной. Все как обычно. Но внутри что-то сломалось. Я ловил себя на том, что подолгу смотрю в телефон, размышляя, написать отцу или нет. Мы так и не поговорили нормально после того раза в гараже. Он звонил пару раз, я сбрасывал. Потом он перестал.
Мама звонила раз в три дня, рассказывала про огород, про то, что картошка в этом году родилась крупная, про соседку тетю Валю, которая опять развела гусей. Обычные разговоры, как будто ничего не случилось. Только в конце каждого разговора она говорила одну и ту же фразу: «У нас все нормально, не переживай». И эта фраза звучала