LSKINO

Лучшие статьи и новости

«Смотреть👀 стыдно, а уйти👣 не могут»: Кушанашвили жестко осадил🤨 постаревших Глызина и Серова🎤 и отправил их на пенсию🧐

«Смотреть👀 стыдно, а уйти👣 не могут»: Кушанашвили жестко осадил🤨 постаревших Глызина и Серова🎤 и отправил их на пенсию🧐
Время чтения: 14 минут

Утро, которое началось не с кофе

Я сидела на кухне с чашкой уже остывшего чая и тупо смотрела в телефон. Лента новостей подкидывала одну за другой статьи про очередной скандал в шоу-бизнесе. Ну, вы знаете, как это бывает — сначала мельком глянешь, потом залипнешь на полчаса, а потом сидишь и думаешь: «И зачем я на это подписалась?»

Но вчерашний пост про Отара Кушанашвили и его высказывания в адрес Глызина и Серова зацепил меня сильнее, чем обычно. И знаете почему? Потому что две недели назад я сама была на концерте Александра Серова.

Да, я из тех женщин, которые выросли на его песнях. Мне сорок семь. В девяностые я была студенткой, и магнитофон с кассетой Серова крутился в общаге почти каждый вечер. «Я люблю тебя до слез» — это ж был гимн всех влюбленных девочек. Мы завывали эти песни на кухне, когда соседки по комнате плакали из-за несчастной любви, и включали на полную громкость, когда все было хорошо.

Сейчас я живу в небольшом городке под Новосибирском. У меня двое детей, муж, ипотека и работа бухгалтером в местной администрации. Обычная жизнь. И вот за месяц до концерта Серова, который должен был проходить в нашем ДК, я увидела афишу. Сердце екнуло. Тот самый голос! Моя молодость! Боже, надо идти.

Я тогда еще пошутила в рабочем чате: «Девочки, кто со мной на Серова? Помните, как мы под него страдали?» Смеялись все. Но никто, кроме меня, не пошел. Сказали, что билеты дорогие — три тысячи рублей — и что «он же старый уже, наверное, голос не тот».

А я уперлась. Муж покрутил пальцем у виска:

— Лен, ты серьезно? Ты же сама говорила, что он в последнее время странно выглядит. По телевизору показывали — он какой-то нездоровый.

— Это все врут! — отмахнулась я. — У него просто возраст, но голос! Ты помнишь его голос?

Муж не помнил. Он вообще другую музыку слушал — «Арию», «Коррозию металла», что-то тяжелое. Но билеты я купила. Взяла два — подружку звала, но та заболела. Пришлось идти одной.

Дорога в прошлое

В тот вечер я надела свое лучшее платье — синее, с блестками, которое висело в шкафу уже года три и ждало своего часа. Нанесла макияж. Постаралась уложить волосы, хотя они уже не те, что в двадцать лет. Посмотрела в зеркало и подумала: «Ну, тоже неплохо для моего возраста».

В ДК я пришла за полчаса. Зал был заполнен примерно на две трети. В основном женщины моего возраста и старше — лет пятидесяти-шестидесяти. Некоторые пришли с мужьями, которые сидели с кислыми лицами, явно притащенные силой. Но большинство — такие же, как я, ностальгирующие тетки.

Я села на свое место в пятом ряду. Оглядела сцену — декорации скромные, каких-то особых спецэффектов не было. Только баннер с портретом Серова, где он еще молодой и красивый. Я смотрела на этот портрет и чувствовала, как внутри поднимается тепло. Вот оно, сейчас начнется.

Грянула музыка. Вышел конферансье, что-то бодро сказал про «великого артиста», про «подарок для всех нас». Зал захлопал. Я захлопала вместе со всеми. Сердце стучало.

И вот он вышел.

Первая неловкая минута

Я не знаю, чего я ожидала. Наверное, что он будет таким же, как на тех старых фотографиях, которые я видела в интернете. Высокий, статный, с гордой осанкой.

Реальность была другой.

Александр Серов вышел на сцену медленно. Очень медленно. Я сначала подумала, что это такой артистический прием — неторопливый выход. Но он держался за кулису, когда поднимался на ступеньку. Я видела это отчетливо — он оперся рукой о декорацию, как будто ему нужна была опора.

Когда он оказался в центре сцены, свет упал на его лицо. И я чуть не охнула.

Это был не тот Серов. Вообще не тот. Под глазами — мешки. Кожа какая-то серая, нездоровая. Он сильно располнел, и пиджак на нем сидел так, как будто его взяли с чужого плеча — пуговицы натянуты, живот выпирает. Голова казалась слишком маленькой для этого тела. А главное — взгляд. Он смотрел куда-то в зал, но не видел никого. Как будто перед ним была пустота.

Я почувствовала, как по спине пробежал холодок. Но я отогнала это чувство. «Ну, возраст. Ему же почти семьдесят. В семьдесят лет никто не выглядит как в тридцать».

Зал зааплодировал. Я тоже захлопала, но уже не так уверенно.

Голос, которого не стало

Он начал петь. Первая песня была «Мадонна». Медленная, красивая, пронзительная. Я закрыла глаза, чтобы представить, как он пел ее раньше.

И тут начался кошмар.

Голос сорвался на первой же высокой ноте. Не просто сфальшивил — он хрипел, как будто у человека в горле застрял песок. Я открыла глаза. Серов стоял, чуть покачиваясь, и пел через силу. Было видно, как вздуваются жилы на его шее, как он пытается взять ту ноту, которую когда-то брал играючи.

Я видела, как капельки пота выступили у него на лбу. Он вытер их платком — и это движение было таким… старческим, что меня передернуло.

Дальше — хуже. Он начал двигаться. Не знаю, как это назвать. Это не был танец. Скорее, какие-то судорожные телодвижения. Он как будто пытался изобразить себя молодого — те самые движения, которые делали женщины в зале. Но выходило нелепо. Неуклюже. Опасно.

На каком-то моменте он резко повернулся и чуть не пошатнулся. Удержался, но я видела, как он схватился за микрофонную стойку.

А потом он закашлялся. Прямо в микрофон. Закашлялся так сильно, что пришлось остановить песню. Зал затих. Кто-то рядом со мной сказал:

— Господи, да ему плохо…

Но Серов махнул рукой музыкантам — мол, продолжаем — и снова запел. Кашель повторился. И тогда он сделал то, что потом обсуждали все — он просто отвернулся в сторону и громко высморкался. Да, прямо на сцену. В платок. А потом повернулся к залу и с улыбкой спросил:

— Ну как, нравится песня?

В зале повисла мертвая тишина. Никто не хлопал. Все просто смотрели. Я смотрела на него и не могла поверить своим глазам. Где тот Серов, которого я знала? Где тот голос, под который я плакала по ночам?

Соседка слева

Ко мне наклонилась женщина лет шестидесяти. У нее были такие же растерянные глаза, как у меня.

— Вы тоже… — начала она и замолчала.

— Я тоже не понимаю, — ответила я. — Что с ним?

Она покачала головой:

— Боже, какая жалость. Я его столько лет любила. У меня все кассеты были. А теперь…

Она махнула рукой и отвернулась. Я видела, как она промокнула глаза платком. Не знаю, от слез или от неловкости.

Мы сидели и смотрели, как человек, который когда-то был кумиром миллионов, мучительно пытается выжить из себя остатки былого величия. Он пел уже третью песню. Голос сел окончательно. На высоких нотах он переходил на какой-то писк, на низких — на хрип. Музыканты играли громче, чтобы заглушить его фальшь. Но мы все слышали.

Я смотрела на его руки. Они дрожали. Когда он брал микрофон, руки тряслись так, что мне казалось — сейчас он его уронит. Он говорил между песнями. Говорил какие-то банальности:

— Спасибо, что вы есть. Спасибо, что любите меня. Я так рад вас видеть…

Но голос при этом звучал так, как будто ему трудно даже говорить. Он останавливался, делал паузы, тяжело дышал. Я слышала это дыхание в динамики — тяжелое, с хрипами. Прямо как пишут в тех статьях.

Мысли в голове

Я пыталась оправдать его. Ну, думала я, может, он простудился. Может, просто день тяжелый. Может, ему нужно было отменить концерт, но он не отменил, чтобы не расстраивать фанатов.

Но чем дольше я сидела в этом зале, тем меньше у меня оставалось оправданий.

Я смотрела на его лицо. Оно было одутловатым, глаза — мутными. Он не улыбался так, как улыбался раньше — широко, искренне. Теперь это была натянутая, страдальческая улыбка, которая, казалось, стоила ему неимоверных усилий.

И меня вдруг накрыло чувство стыда. Стыда за него. За нас. За то, что мы сидим здесь и смотрим на это. За то, что мы пришли сюда с ожиданиями, а он не смог их оправдать. Или оправдывать было уже слишком поздно.

Я вспомнила ту самую статью Кушанашвили, которую прочитала утром. Тогда я возмущалась — как можно так грубо о человеке? Как можно говорить такие вещи? А теперь я сидела и думала: «А он, черт возьми, был прав».

Антракт

В антракте я вышла в фойе. Народу было много. Все обсуждали. Я стояла у столика с буфетом, пила чай из пластикового стаканчика и слушала.

— Он выглядит ужасно, — говорила одна женщина. — У меня муж в таком же состоянии, у него третья стадия рака. Я знаю, как выглядят больные люди.

— Да что ты говоришь? — ахала ее подруга.

— Я серьезно. Ему явно нездоровится. Зачем он вообще вышел?

— Деньги, конечно. Он же звезда девяностых, а сейчас пенсия, наверное, маленькая…

— Какая пенсия?! У него дома в Москве и в Подмосковье. Он не бедствует. Просто не может остановиться. Привык.

Я слушала и молчала. Мне нечего было добавить. Я чувствовала себя обманутой. Не потому, что концерт был плохим — я могла пережить плохой концерт. А потому, что он разрушил мои воспоминания. Я больше не смогу слушать «Я люблю тебя до слез» и представлять того красивого мужчину с бархатным голосом. Я буду видеть только это — трясущиеся руки, тяжелое дыхание, кашель в микрофон.

Второе отделение

Я хотела уйти. Серьезно. Я уже взяла сумку и пошла к выходу. Но какая-то глупая надежда — или, может, любопытство — заставила меня вернуться. А вдруг он переломит себя? А вдруг я просто слишком требовательна?

Я села на место. Соседка слева уже сидела, сжимая в руках программку.

— Остались? — спросила я.

— Осталась, — кивнула она. — Не знаю зачем. Наверное, из уважения. Он же Серов. Не могу просто взять и уйти.

Я поняла ее. Мы обе не могли уйти. Нас держало что-то, что я не могу объяснить словами. Наверное, та самая ностальгия. Или просто человеческая жалость.

Серов вышел снова. На этот раз он выглядел еще хуже. Бледный, потный. Он держался за кулису, пока поднимался на сцену. Вышел — и я заметила, что у него слегка подкашиваются ноги.

Он начал петь «Я люблю тебя до слез». Эту песню зал ждал больше всего. Я слышала, как вокруг зашептались: «Ой, сейчас, сейчас…» — как будто мы надеялись на чудо.

Чуда не случилось.

Он пропустил половину куплетов. Просто закрыл глаза и стоял на месте, покачиваясь, а оркестр играл. И только когда начался припев, он открыл рот и попытался затянуть свою коронную фразу.

Из динамиков раздался жалкий, дрожащий звук. Голос сорвался на второй секунде.

Он замолчал. Посмотрел в зал. И вдруг начал аплодировать сам себе. Вы понимаете? Он стоял на сцене, на глазах у людей, которые заплатили деньги за билеты, и хлопал себе — медленно, неуверенно, как будто пытался взбодрить себя.

Зал не хлопал.

А потом он сказал:

— Простите, я что-то сегодня… не в форме. Но вы же меня любите? Правда?

Я смотрела на его глаза. В них было отчаяние. Настоящее, живое отчаяние. Он знал, что все плохо. Он знал, что мы видим его таким. И он умолял нас — глазами, голосом, всем своим существом — сказать, что все в порядке. Что мы все еще его любим.

И мы захлопали.

Мы захлопали потому, что не могли не захлопать. Потому что это был Серов. Потому что в нем сидела частица нашей молодости. Потому что мы хотели верить, что он еще может.

Но я знала — и, наверное, он тоже знал — что это был не аплодисмент любви. Это был аплодисмент жалости.

Когда я поняла все окончательно

После концерта я вышла на улицу. Было холодно, ветер. Я стояла на крыльце ДК и смотрела, как люди расходятся. Они шли молча. Никто не обсуждал концерт. Никто не пел песен Серова по дороге к машинам. Все молчали.

И в этом молчании было больше правды, чем в любых словах.

Я села в маршрутку, прижалась головой к холодному стеклу и закрыла глаза. Передо мной стояло его лицо — несчастное, больное, старческое. И я думала: «Боже, зачем ты это делаешь? Зачем? Ты же все уже доказал. Ты легенда. Зачем выходить и уничтожать то, что ты создал?»

Я вспомнила, как читала про Алексея Глызина. Тоже, говорят, в таком же состоянии выходит на сцену. Тяжело дышит, не может двигаться, но лезет. И тоже не видит себя со стороны. Тоже уверен, что все еще тот же герой-любовник.

И вот теперь Кушанашвили сказал вслух то, что мы все думали, но боялись произнести.

Возвращение домой и разговор с мужем

Дома муж уже спал. Я разделась, прошла на кухню, налила воды. Только тогда я поняла, что у меня дрожат руки.

Я достала телефон и открыла ту самую статью про Отара. Перечитала ее еще раз. Теперь каждое слово отзывалось внутри острой болью. Я злилась на Кушанашвили за его жесткость, но при этом понимала — он прав. Он абсолютно прав.

Я не спала почти всю ночь. Лежала и смотрела в потолок. Думала о том, как мы стареем. О том, как трудно признавать свой возраст. О том, что наша внешность и возможности меняются, а мы продолжаем цепляться за то, что было.

Утром муж спросил:

— Ну как концерт?

Я долго молчала. А потом сказала:

— Знаешь, я бы лучше не ходила.

Он удивился:

— Почему? Плохо пел?

— Дело не в том, как он пел, — ответила я. — Дело в том, как я теперь буду его слушать. Я больше никогда не смогу включить его песни и получать удовольствие. Потому что я видела его таким. Я не могу это забыть.

Муж хмыкнул и покачал головой. Он не понял. Он вообще не мог понять, что это такое — любить артиста двадцать лет, а потом увидеть, как он превращается в тень самого себя.

День спустя

На следующий день я зашла в интернет и увидела новую волну обсуждений. Кушанашвили не успокаивался. Он снова высказался, и на этот раз еще жестче. Его цитировали, перепечатывали, обсуждали.

Я читала комментарии. Там было все: от гневных «как он смеет» до поддерживающих «наконец-то кто-то сказал правду».

И я снова поймала себя на мысли — а ведь каждый из нас видит эту ситуацию по-своему. Кто-то считает, что артист имеет право выходить на сцену до последнего вздоха. Кто-то — что должен уходить вовремя. Кто-то обвиняет Кушанашвили в жестокости. Кто-то благодарит за честность.

Но я сидела и думала о том, что в этой истории нет правых. Есть только мы — зрители, которые платят деньги и надеются увидеть чудо. И есть артисты, которые не хотят сдаваться.

И между нами — пропасть. Потому что мы видим то, что они не хотят замечать. Мы чувствуем неловкость. Мы стыдимся за них. А они выходят снова и снова, потому что не знают, как еще жить.

Я вспомнила, как однажды моя мама, которой уже восемьдесят, сказала мне: «Я теперь не смотрюсь в зеркало, Лена. Я помню себя молодой. И я хочу остаться в памяти такой. Не надо мне напоминать, какой я стала».

И я поняла, что артисты, наверное, чувствуют то же самое. Но у них есть сцена. И это зеркало, которое показывает их такими, какие они есть сейчас, — только оно увеличительное. В миллион раз.

Еще один случай

В тот же вечер я зашла в гости к своей подруге Наташке. Мы сидели на кухне, пили чай с вареньем и болтали о всяком. Я рассказала ей про концерт. Она слушала, качала головой, а потом вдруг говорит:

— Лен, ты знаешь, я была на концерте Глызина год назад. Примерно та же история.

Я удивилась. Мы не очень часто видимся, и я не знала, что она ходила на Глызина.

— Правда? — спросила я. — И что?

— Ой, Лен, — она отставила чашку и скрестила руки на груди. — Я не знаю, как тебе объяснить. Там тоже было… неловко. Очень неловко. Он выходит на сцену, весь такой важный, в белом костюме, а сам — ну, ты понимаешь. Живот уже такой, что пиджак еле сходится. Начинает петь — не тянет. Вообще. Он как будто пытается быть молодым, но это не получается. Он двигается, а двигаться уже тяжело. Каждый шаг дается с трудом. И зал смотрит. И все улыбаются. А я сижу и думаю — ну зачем?

— И что, так и было?

— Хуже, — махнула рукой Наташка. — У него еще какой-то странный образ, он же до сих пор считает себя сердцеедом. Он так смотрит на женщин в зале, что мне становилось не по себе. Ему же семьдесят лет! Ну куда он смотрит? Зачем он строит эти глазки девчонкам в первом ряду? Им же по двадцать лет! У них дедушки примерно такого возраста, извини меня. А он пыжится, пытается кокетничать. Это выглядит… ну, я не знаю, как сказать деликатнее…

— Жалко, — сказала я.

— Да, — кивнула Наташка. — Именно. Жалко. Не как артиста, а как человека. Который не может остановиться.

Мы замолчали. Я смотрела на чай в своей кружке и думала о том, как много таких историй на самом деле. Мы просто не хотим их замечать. Мы закрываем глаза. Мы говорим: «Ну, это же наши кумиры».

Но посмотрите правде в глаза — они уже не те. И никакой грим, никакие костюмы, никакие пластические операции не вернут им молодость.

Мысли о Кушанашвили

Я никогда не была поклонницей Отара Кушанашвили. Слишком он резкий, слишком любит скандалы. Мне всегда казалось, что он говорит такие вещи только ради хайпа.

Но теперь я смотрела на его слова иначе.

Я вспомнила, как сама сидела в зале и думала: «Почему никто не скажет ему правду? Почему все делают вид, что все хорошо?»

И вот пришел человек, который сказал. Пусть грубо. Пусть цинично. Пусть без капли сочувствия. Но он сказал то, что мы все думали.

Иногда, наверное, нужна такая жесткая правда. Потому что мягкие слова не работают. Артистам говорят: «Вы прекрасны», «Вы великолепны», «Вы как прежде». А они верят. И выходят снова. И снова. И снова.

И каждый раз — все хуже.

Что я решила для себя

На следующий день я включила старую запись Серова. Ту самую, где он молодой, красивый, с мощным голосом. Послушала. На душе стало тепло. Я закрыла глаза и представила его таким.

А потом я выключила и подумала: «Все. Больше я не пойду на его концерты. И на концерты Глызина тоже».

Потому что я хочу помнить их такими, какими они были. А не такими, какими они стали.

Я знаю, что это звучит жестоко. Но это честно. По крайней мере, честно по отношению к себе.

Что говорят знакомые

Через пару дней я рассказала эту историю на работе. Мы сидели в обеденный перерыв, пили чай, и я поделилась. Моя коллега Ольга, которой пятьдесят два, закивала головой:

— Лен, ты права. У меня такая же история с Пугачевой была. Я была на ее юбилейном концерте лет десять назад. Это было ужасно. Она вышла, спела пару песен, а потом села и больше не вставала. Сидела на стуле и просто говорила. А люди платили бешеные деньги. Все ждали шоу. А получили… ну, разговор по душам.

— Но она же уже тогда была не молода, — сказала я.

— Да, но она не выглядела больной. Она выглядела уставшей. Уставшей от сцены. Я тогда подумала: «Зачем ты это делаешь, Алла Борисовна? У тебя же есть все. Отдыхай уже».

Молодая коллега, лет двадцати пяти, слушала нас и удивлялась:

— Вы серьезно? А в чем проблема? Если артист хочет петь, пусть поет. Вам-то что?

Я посмотрела на нее и подумала: «Она не понимает. Она слишком молода. Она не знает, что такое видеть, как рушатся твои кумиры».

Я попыталась объяснить:

— Понимаешь, когда ты любишь артиста двадцать лет, он для тебя не просто певец. Он часть твоей жизни. Его песни звучали в самые важные моменты. Когда ты влюблялась, когда расставалась, когда рожала детей. И когда ты видишь его в таком состоянии, ты теряешь часть себя. Своих воспоминаний. Своей веры.

Она пожала плечами:

— Ну, это же просто жизнь. Все стареют.

— Да, — сказала я. — Все стареют. И в этом нет ничего страшного. Страшно, когда человек отказывается это принять.

Разговор с мужем в тот же вечер

Вечером я сидела на кухне, муж читал новости в телефоне. Я рассказала ему, что мы обсуждали на работе. Он поднял голову и посмотрел на меня с удивлением:

— Лен, а ты как будто о чем-то важном говоришь. Ну, стареют артисты. Ну и что? У нас тут своих проблем полно — ипотека, дети, ремонт… А ты про каких-то певцов переживаешь.

— Понимаешь, это не про них, — сказала я. — Это про нас. Про то, как мы стареем. И про то, как важно вовремя остановиться.

Муж отложил телефон:

— Ты о чем?

— Я о том, что мы все цепляемся за то, что было. За свою молодость. За свои успехи. За то, что мы когда-то могли. А потом не замечаем, как превращаемся в карикатуру самих себя.

Он засмеялся:

— Лен, ты не карикатура. Ты красивая, даже в свои сорок семь.

— Я не про внешность. Я про другое. Про то, что иногда нужно уметь сказать себе: «Стоп. Хватит. Уже не могу». И уйти. Не с позором, а с достоинством.

Он посмотрел на меня внимательнее:

— Ты о чем-то конкретном?

Я покачала головой:

— Нет. Просто мысли.

Но я думала о Серове. О том, как он стоял на сцене и хлопал себе. О том, какими глазами он смотрел на зал. О том, как он умолял нас любить его.

И я думала: «Господи, сколько же нужно силы, чтобы признать себя слабым и уйти?».

Поздний вечер

Я сидела на кухне одна. Муж ушел в гостиную смотреть футбол. Дети спали.

Я снова открыла ту статью про Кушанашвили. Перечитала еще раз. И вдруг нажала на кнопку «Комментарии».

Там было уже больше тысячи сообщений. Я пролистала их.

Кто-то писал:

«Отар, ты молодец! Сказал правду!»

Кто-то возмущался:

«Какое право он имеет? Это же живые люди, с чувствами!»

Кто-то предлагал:

«Пусть идут на пенсию и сидят дома. Не позорьтесь».

Кто-то отвечал:

«А кто им даст пенсию? У артистов пенсии маленькие. Они вынуждены работать».

Я остановилась на одном комментарии. Женщина написала:

«Я была на концерте Серова два месяца назад. Я хотела уйти в середине, но мне было стыдно. Стыдно перед ним. Стыдно перед людьми. Я сидела и смотрела, и чувствовала себя предательницей. Потому что я помнила его другим и не хотела видеть его таким. Но я осталась. Из жалости. И теперь я ненавижу себя за это».

Я перечитала этот комментарий три раза. И поняла — я чувствую то же самое.

Неделя спустя

Прошла неделя. Я почти забыла о той истории. Жизнь шла своим чередом: работа, дом, готовка, дети, муж. Обычная рутина.

Но иногда я ловила себя на мысли: когда я включала радио и слышала песню Серова, я переключала канал. Не потому что она стала плохой. А потому что перед глазами вставала та картина — трясущиеся руки, тяжелое дыхание, кашель в микрофон.

И я не могла слушать эту песню спокойно.

Звонила Наташка:

— Ты как? Успокоилась?

— Успокоилась, — соврала я.

— Я тоже. Но знаешь, я решила, что больше не буду ходить на концерты старых звезд. Лучше сохраню воспоминания.

— Я тоже так решила, — сказала я.

Мы помолчали.

— А как ты думаешь, они сами понимают? — спросила она. — Что уже все?

— Не знаю, — ответила я. — Может быть, и понимают. Но не хотят признавать.

— Жалко их, — вздохнула Наташка. — С одной стороны, обидно, что они так позорятся. А с другой — страшно. Страшно представить себя на их месте. Когда тебе почти семьдесят, и ты не знаешь, что делать. Когда ты привык, что тебя любят тысячи, а потом ты остаешься один на один со своей старостью.

Я кивнула, хотя она меня не видела.

— Страшно, — согласилась я.

Вопрос, который остался

И вот теперь я сижу и пишу эту историю. И я не знаю, какой вывод сделать.

Может быть, Кушанашвили прав, и нужно говорить артистам правду в лицо. Может быть, нужно помогать им уходить со сцены с достоинством. Может быть, мы сами, зрители, должны перестать ходить на их концерты, чтобы они поняли — пора.

А может быть, мы просто должны их простить. Простить за то, что они не хотят сдаваться. Простить за то, что они цепляются за свою молодость. Простить за то, что они такие же слабые и одинокие, как и мы.

Я не знаю.

Я знаю только одно: я больше не пойду на концерты Серова и Глызина. Потому что я хочу помнить их красивыми, молодыми, сильными. Такими, какими они были в моей молодости.

И я надеюсь, что они когда-нибудь найдут в себе силы остановиться. Не потому что кто-то им скажет — а потому что они сами поймут, что пришло время.

Время прощаться со сценой.

Время оставаться в памяти.

Время уходить.

Вместо финала

Вчера я снова увидела новость — Серов дал интервью, в котором сказал, что не собирается уходить со сцены. Что он чувствует в себе силы. Что зрители его любят.

Я прочитала эту новость и улыбнулась. С грустью. И с пониманием.

Потому что я знаю — он не уйдет. Он будет выходить на сцену до последнего. Даже когда голос окончательно сядет. Даже когда ноги перестанут держать.

Потому что сцена — это его жизнь. И он не знает, как жить без нее.

И кто мы такие, чтобы осуждать его за это?

Мы просто сидим в зале, смотрим и чувствуем неловкость.

А он выходит на сцену и поет.

И никто из нас не знает, что правильно.

Наверное, так и должно быть.

Наверное, в этом и есть жизнь — в этой вечной борьбе между тем, что мы хотим, и тем, что мы можем.

И пусть каждый выбирает сам.

Я сделала свой выбор.

А вы?

c17 c17

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Back to top